— Неужели продали гады, спекулянты проклятые… — ворчал он про себя. И вдруг больно сжал мою руку.
— Вот они! Смотри!
Я увидел на куске расстеленного на снегу холста, среди множества ржавых и сверкающих никелем коньков — длинные матовые ножи с широкими нашлепками для подошвы… У меня быстро-быстро забилось сердце. Я стоял и смотрел, не отрывая глаз, не веря себе. «А может, это не “Христиания”?» — подумал я.
— Коля, посмотри, что там написано около полоза…
— Смотри сам. Я по-немецки что-то не очень понимаю…
Наверное, продавец-армянин смекнул, что здесь можно заработать. Он взял коньки и отложил их в сторону, прикрыв мешком.
— Чего уставились? Эти проданы. Гражданин пошел за деньгами.
— А может, еще есть такие? — в нерешительности спросил я.
— Нет! В Саратове больше таких нет… Брат привез из Норвегии. «Христиания» — сам понимаешь…
Мы стояли молча. Армянин посмотрел выжидающе и добавил:
— «Христиания»… Сам каждый день на базар торговать катал… Нога, понимаешь, мал-мал поломал…
И он постучал складным аршином по деревянной ноге.
— Заходи воскресенье, большой базар будет. Все задарма отдавать будем.
Он достал из-под мешка коньки и протянул нам:
— Посмотри, не придет покупатель — твой будет. Совсем недорого.
И он назвал такую цифру, что мы с Колькой только переглянулись…
Коньки были легкие, как пушинки, и звенели в руках. У самого полоза было тонко написано: «Христиания»… Мы со всех ног бросились обратно в школу и успели на русский.
В воскресенье я принес две пары старых «снегурочек», свои фигурные, «Яхт-клуб» и целую связку старых учебников. Требовалась коммерческая сделка…
Воскресенье увенчалось успехом — все было продано, даже складной ножичек, моя гордость, состоявший из двенадцати лезвий. Я стал счастливым обладателем норвежских беговых коньков. Длинные-длинные, они были на два номера больше по размеру. Все друзья-мальчишки завидовали мне, помогая привинчивать к старым ботинкам. Мне не терпелось поскорее встать на лед и стремительно броситься по ледяной дорожке. Коньки намного выдавались вперед, но это меня нисколько не смущало. Важно, что они были настоящие беговые. Такие, на каких катались только чемпионы… Мне казалось, что нет счастливее меня человека на земле.
На другой день после уроков мы все сломя голову неслись домой, чтобы, схватив коньки, кинуться на каток. Было ужасно холодно. Мерзли руки, уши и носы. Дул резкий, обжигающий ветер, низкое солнышко тонуло в какой-то багрово-красной мгле. Но на лед на новых коньках нужно было встать сегодня — во что бы то ни стало. Всем хотелось посмотреть, как я несусь на «норвегах».
На каток мы успели засветло, но когда вышли из раздевалки — уже смеркалось. Горели огни, и оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии».
Мы шли по деревянному настилу. Я страшно волновался. Идти было трудно. Я боялся, как бы не зацепиться непомерно длинными коньками и не упасть. На меня смотрели с нескрываемой завистью.
Мне казалось, что настил никогда не кончится. Впереди горели яркие лампочки, а в светлой раковине сверкали медью инструменты. Плавно проносились в черном трико спортсмены-чемпионы. Но они меня больше не интересовали. Я их совсем не замечал… Настроение у меня было приподнятое, сердце колотилось быстро и радостно. Мне казалось, что сегодня какой-то особенный день.
Интересно, как же я поеду? Всего три дня тому назад катался на фигурных — коротких, изогнутых, высоких «Яхт-клубах», а теперь вот иду, как на лыжах… Немного не доходя до ледяного поля, мы остановились, чтобы пропустить встречный поток — замерзших, идущих греться.
Вдруг погас свет. Оркестр нестройно оборвал мелодию. Звук трубы протянулся в темноте дольше всех, замер, оборвавшись на высокой ноте. Все столпились в кучу. На секунду повисла тишина. Она потом прорвалась.
— Почему погас свет?!
— Свет!
— Дайте свет!
Мы, как самые нетерпеливые, подхватили и стали кричать громче всех:
— Даешь свет!
— Даешь свет!
Поднялась сумятица, но света не было.
Вдруг кто-то крикнул:
— Тише вы, мелюзга!
Снова наступила тишина. Мы уже начали разбирать окружающее в скудном лунном свете. На эстраду поднялась пожилая женщина в пуховом платке. Тихо, чуть слышно она сказала:
— Ленин умер…
Потом, когда она спустилась с эстрады и проходила мимо нас, мы услышали:
— Идите, дети, домой. Горе-то какое, Боже мой!
Ленин умер… Послышались голоса — тихие, приглушенные. Никто не расходился. Стало вдруг страшно холодно. Ветер обжигал руки и лицо.