Выбрать главу

— Нужно подождать «скорую помощь», — ответил он твердо.

И опять Люба с радостью подумала теми словами, которые когда-то казались ей сентиментальными и приторными: «Как скажешь! — подумала она. — Как скажешь. Всегда — как скажешь!»

Он жил у черта на рогах — в Новокузнечной слободе и, когда они наконец дошли, удивился:

— Как странно, что вы меня провожаете, а не я вас, так ведь не полагается. Правда?

В нем было что-то чуть-чуть старомодное: хотя бы это «вы», непривычное на курсе, или стерильная чистота в комнатке, за печкой, где он жил, — все, вплоть до портрета сердитой Бабы-Яги, висевшего над колченогим столиком, отдавало чем-то непривычным для Любы, новым, непохожим на все то, к чему она приспособилась за войну. И старуха хозяйка с седым кукишем на затылке, запричитавшая, когда он ей сказал, что они подрались, и ее внуки, босые и распаренные после мытья в корыте, и «самовар чаю», который старуха, по ее выражению, «взбодрила» для гостьи, — все было своеобычно, не похоже на то «житьишко», которым жили эвакуированные студенты, все было основательно и «порядочно», как рассудила про себя Люба.

— Кто это? — спросила она про Бабу-Ягу.

— Тетка моя, — сказал он. — Вернее, приемная мать. Она хирург, я вам про нее говорил.

Умело и красиво он заварил чай, нарезал остистый, мокрый хлеб, открыл банку сгущенного молока.

— Молоко она прислала, — сказал Вагаршак. — Весь свой паек шлет. Одно время было полегче, завелся у них там врач, они его откармливали — Устименко некто. А потом его перевели, и все было опять на меня брошено…

— Устименко? — удивилась Люба. — Как странно. Моя сестра служила вместе с ним. И в партизанах была с ним — в окружении.

— Тоже Габай?

— Нет, Вересова. У нас мама одна, а отцы разные… А ваши родители — живы?

— Мои родители погибли, — ответил Саинян. — Вы любите крепкий чай или слабый? Да, у меня же яичный порошок есть, сейчас мы сделаем яичницу…

— А правда, что вы были врачом прямо с третьего курса?

— Правда, — улыбнувшись, ответил он. — Эти кошмары снятся мне до сих пор.

— Почему кошмары?

Подперев подбородок ладонями, она слушала его до глубокой ночи. А он все улыбался, глядя мимо нее, то ли удивляясь той поре своей жизни, то ли укоряя себя за самоуверенность и наглость. Это был рассказ совсем взрослого юноши, старого мальчишки, двадцатитрехлетнего мудреца.

— Ничего не понимаю! Как же это могло произойти? — спросила она.

— Главный врач, главный хирург, главный терапевт и касса больницы взяли и уехали, — сказал Вагаршак и смешно показал пальцами на столе, как удрали трое главных. — А фрицев наши войска не впустили в город. Вот мы — семь таких хулиганов, как я, — остались на всю больницу. А раненых несут. Бомбы падают. Мы в халатах. Мы доктора. Что мы всего только хулиганы — никто не знает, и мы никому не говорим. Мы делаем серьезные лица и командуем. А нянечки старенькие только крестятся: что же это будет? Я, конечно, ничего не боялся, с лягушками я работал, со зверушками тоже, но все-таки когда принесли человека в шоковом состоянии…

— Ну?

— Человек умер, — жестко сказал Саинян и с этого мгновения перестал улыбаться. — Этот человек умер, но те, кто эвакуировался, — живы. Впрочем, подробности потом. А дальше пошло лучше. Мы открывали открытые Америки, очень много было этих Америк, я был главный оператор, и когда мы отыскали профессора, он нам рассказал, что все эти Америки открыты не позже как в последнюю четверть прошлого столетия. Впрочем, это нас не обескуражило. Мы оперировали, и лечили, и, конечно, читали. И у нас была одна сестра, в прошлом оперная певица. Она хорошо, с выражением читала. Читала в операционной, а мы работали. Мы переспрашивали: «Как, как, Ольга Николаевна?» — и оперировали так, как там было сказано. И читали по ночам. И ели лис.

— Какой — лис?

— Лисиц. Муж нашей Ольги Николаевны был директором хозяйства, в котором выращивали чернобурых лисиц. Шкурки лисиц он сдавал по принадлежности, а мы ели мясо. И держались на ногах. Больных и раненых мы не рисковали кормить лисицами — про них везде сказано: «Мясо лисиц несъедобно». Конечно, оно было несъедобным, но мы работали по двадцать часов в сутки безотказно. И недурно работали…

— Значит, вы уже настоящий хирург? — спросила Люба.

— В том смысле, в каком обезьяна может быть хирургом, — сказал Вагаршак. — В этом смысле — да.

— А почему же вы бросили работать?

— Я не бросил, — сурово ответил Вагаршак. — Когда эти трое вернулись, а они вернулись, потому что фронт был отброшен, — они сказали, знаете что?

— Нет. Не знаю, — испуганно произнесла Люба. — Что-нибудь очень дурное?

— Они сказали, что мы остались, чтобы дождаться немцев. И что всех оставшихся научил остаться Вагаршак Саинян, что при его биографии совершенно понятно. Тут-то бы мне был и конец, если бы не тетка Ашхен.

— А эти мерзавцы?

— Знаете, есть старая пословица про малину, — сказал Вагаршак. — Если кто идет в лес по малину, упустив время, ему есть один выход: кого встретил с полной корзинкой, от того и отсыпь…

Было поздно, и старуха с кукишем на затылке, причитая по поводу несказанной Любиной красоты, уложила ее спать со свежевымытыми внуками на печку. Двое сразу уткнулись в нее носами, как котята, а Люба, засыпая, думала: «Только ты! Ты один на земле! Ты со своим вопрошающим взглядом, с тем, как ты не умеешь драться и дерешься! Ты — с твоими золотистыми зрачками, зябнущий, еще совсем мальчик. Господи, где же это сказано: „Настоящий мужчина — это взрослый мальчик!“ Ты, только ты!»

Свежевымытые внуки, наевшись гороховой каши и какой-то таинственной местной еды военного времени под названием «енютина», как и предупреждала старуха, очень шумели во сне, Люба же сквозь легкий сон все думала и думала свои совсем новые думы и к утру поняла, что любит первый раз в жизни. «И последний, — твердо решила она. — Его мне хватит на всю жизнь. Только бы у него никого не было. Впрочем, если есть — отобью. А если не отобью — умру. Мне без него нельзя жить, да и он без меня пропадет».

Внуки уже слезли с печи. «О, вышли на работу!» — сказала им бабка, когда они застучали ложками, подвывая, что гороховая каша пригорела. Вагаршак шумно умывался у рукомойника — Люба все лежала. Теперь ей было страшно, что она все выдумала, что никогда он не обратит на нее никакого внимания, что жизнь без него — не жизнь.

Могла ли она тогда предположить, что жизнь так сложится?

Могла ли представить себе, что будет звонить в Ереван и плакать потом только потому, что его нет дома?

И ревность Бабы-Яги!

Ну чем она виновата, что Оганян ненавидит ее сводную сестру. Даже фамилии у них разные — Габай и Вересова. Ах, да разве все объяснишь!

Купив пирожок в коммерческом магазине, она пошла к остановке автобуса. Попутную не дождешься, а автобус наверняка встретит Рахим, и все начнется сначала. А впоследствии ее, конечно, будут презирать за то, что она покинула свой пост. Интересно, эти, которым ведать надлежит, вроде товарища Караваева, могут хоть представить себе, каково в таких вот отвратительных переплетах нести свою почетную вахту. Обычно пишется, что Икс испугался того, что надобно ходить в сапогах, или «соскучился» по театрам. Ну и соскучился! Соскучиться тоже не грех: хороши театры, по которым и соскучиться нельзя, да только дело не в этом. Если из-за сапог — суди по всей строгости, но если из-за рахимов — заступись! Нет, товарищ Караваев и товарищ Романюк просто сделают вид, что никакого Рахима и в помине нет.

А он, конечно, ее ждал!

В картинной позе сидит на камне, конь пасется, пофыркивает. И далекое море шумит, и золотая луна светит — так он обычно выражался.

— Здравствуйте! — произнес он, подходя к ней и еще издали кланяясь — для этого он сгибался в поясе. — Здравствуйте, дорогая.

— Здравствуйте, — ответила она с ненавистью.

— Какой вечер чудесный, тишина какая струится…

Она молчала, завидуя тем, кто ехал дальше в разбитом автобусе.

Руки она не подала. Ее тошнило, когда он целовал ее руку.

— Я звонил из совхоза, — сказал он. — Товарищ Романюк мне разъяснил, что вы уже убыли от него…