— Пойдем? — осведомился Устименко.
— Минуточку, — попросил Женька и прижал толстые ладони к груди. — Минуту, мой друг, айн момент, — фальшивым голосом добавил он. И, оборотившись к Штубу, заговорил так, словно только для этого объяснения и явился сюда. — Вы знаете, Август Янович, я тут обдумывал и обдумывал это самое досаднейшее чепе с вами и вдруг совершенно точно вспомнил: сестрица-то моя сводная («Отмежевался, — успел отметить про себя Устименко, — он ни при чем, она ему лишь сводная, почти что и не родственница»), сводная, — повторил Степанов, — Варвара Родионовна никогда за руль не садится. Она управлять машиной не умела и не умеет. Вообще не спортсменка, даже на велосипеде не ездит, по-моему…
— Почему не ездит. Ездит, — помимо своей воли перебил Владимир Афанасьевич. — Ездила, и хорошо даже…
Евгений досадливо поморщился.
— Велосипед значения не имеет, — продолжал он, — дело не в велосипеде, а в полуторке. И конечно, я убежден, уверен даже, что все это чистое вранье, ей, видите ли, пришла мысль вступиться за шофера. Уверяю вас. И недаром она в нашей семье считается немножко сумасшедшей…
— Чем же она сумасшедшая? — осведомился суховато Штуб. — Пока ничего ненормального в ее поведении я не разглядел.
— Вечно у нее какие-то истории, — уже не сдерживаясь, говорил Евгений. — Вечно она что-то объясняет и вечно толкует, что «все в жизни не так просто»…
— А вы, товарищ Степанов, предполагаете, что просто?
И, покряхтывая от боли, он сказал:
— Картина, по-моему, совершенно ясная. Этот шофер работает у них в экспедиции, ваша сестрица его горести знает: наверное, многосемейный, не исключено — выпивающий, ну, наехал на большого начальника, права отберут или что похуже. Нет, почему же она, как вы выражаетесь, сумасшедшая?
«Ничего мужик! — подумал Устименко. — С головой мужик!» И по своей странной манере на мгновение расстроился, что Штуб не врач и что он не может забрать его к себе в больницу.
Когда доктора ушли в комнату, к отцу явился Алик и, отцовским жестом поправляя за ухом дужку очков, сказал значительно:
— Слушай, пап, Терещенко абсолютно уверен, что это — теракт. Ты же понимаешь, не мне тебе указывать, и вообще дело не мое, но в послевоенные годы, когда сюда могут быть заброшены и агенты империалистических держав, и фашистские вервольфы, то есть оборотни, и элементарные террористы…
Алик говорил как по писаному, но был искренне взволнован, даже пальцами щелкал, что случалось с ним только тогда, когда он приносил «несправедливую двойку».
Штуб деловито осведомился:
— Я не понял, какое это слово употребил Терещенко?
— Ну — «теракт», — садясь в изножье отцовской кровати, сказал Алик. — Короче — террористический акт.
— Значит то, что наш «оппель» ударила полуторка, — это «теракт»?
— Теракт.
Август Янович вздохнул.
— Терещенко наш шофер умелый, — сказал он, — но не Гегель. Кто не Гегель, тот не Гегель.
— Но ты не станешь проявлять либерализм, начнешь следствие?
— Стану проявлять, не начну! — сказал Штуб. — А тебе спать пора, котеночек!
Он знал, что Алик ненавидит всякие паточные поименования его особы, и сейчас нарочно назвал сына «котеночком».
— Пап, я же серьезно.
— А я того серьезнее, Алик! И кроме того, убедительно тебя прошу, давно прошу, настоятельно умоляю: не читай дрянные книжки, пожалуйста. Читай хорошие!
— Но, пап, тебя же с целью ударили грузовиком.
— Да что я — Гитлер, или Витте, или великий князь Сергей Александрович? — спросил в сердцах Штуб. — Кому нужно меня убивать? Иди, Алик, спать.
И Штуб закрыл глаза, показывая этим, что разговор окончен. Впрочем, ему было ужасно больно. Он даже вздохнуть не мог — так болела эта дурацкая трещина.
— Здорово больно, пап? — спросил Алик.
«Старик», как про себя называл Алик отца, не ответил.
— Может быть, сердце повреждено? — осведомился сын.
— «Враг метит в сердце»? — спросил отец иронически. Книжечку под таким названием он недавно видел на столе у сына.
— Все смеешься! — горько посетовал Алик.
Он бешено, до слез любил отца, и любовался им всегда, и гордился им, и ни на кого так не обижался, как на своего «старика». Почему отец не разговаривал с сыном всерьез о серьезном? Почему он сейчас закрыл глаза? Почему он так легкомысленно относится к козням и проискам врагов народа?
Очки отца лежали на тумбочке. Алик протер стекла своим платком, аккуратно повесил китель Штуба на спинку стула, погасил верхний свет и вышел. Мать накрывала ни стол, лицо у нее было озабоченное: чем кормить докторов, когда до получения пайка осталось шесть дней? В дверях стоял Терещенко, ковырял спичкой в зубах: он уже съел яичницу из порошка, оставленного Зосей детям на утро, и все-таки был недоволен. Вообще начальниками всего в их доме всегда были шоферы Штуба. Зося ничего не умела ни купить, ни приготовить по-настоящему, да и дети вечно занимали все ее время. Она и училась вместе с ними в школе, каждый раз начиная все с начала. И нынче, когда Алик «горел» по физике и математике, она сама подтягивала его и вспоминала юность.
— Прямо не знаю, чем кормить, у нас еще и кот не валялся, — произнесла Зося, иногда любившая произнести пословицу или поговорку…
— Ты хочешь, наверное, сказать: конь не валялся, — поправил Алик.
— Это совершенно все равно — кот или конь. Главное, что не валялся, — задумчиво ответила мать. — Понимаешь, есть немного пшенной каши, маринованный лук, кабачки в томате и компот. Как-то не монтируется.
— Еще сало свиное вы спрятали за окном, — сообщил Терещенко, — с кило будет кусок. Я только нынче себе отрезал к ужину…
Зося покраснела пятнами. Это было так называемое детское сало — его даже Алик стеснялся есть, но все-таки Зосе было немножко стыдно, что она не угостила Терещенку салом сама, а он его обнаружил и теперь вроде бы упрекнул.
— Я не понимаю, мама, о чем ты беспокоишься, — сказал Алик. — И зачем тебе на стол накрывать? Доктора-то ушли. Дай отцу каши и компота, а я, например, уже ел.
Рассеянная Зося удивилась.
— Как это так они могли уйти? — спросила она. — В окно выпрыгнули, что ли? Не делай из меня, пожалуйста, дурочку, я этого терпеть не могу!
— Но ты же и в кухню уходила, и к детям…
— Да, положим, — согласилась Зося, — ты прав. Зачем же я тогда волновалась из-за ужина?
— Из-за ужина волноваться смешно, — произнес Алик, которого никак нельзя было заподозрить в излишнем оптимизме, — но я думаю, что к травме отца мы относимся преступно легкомысленно…
— Ты с детства паникер, Алинька, — ответила Зося. — Вечно тебе всякие ужасы мерещатся.
— Но отец в его возрасте…
— Отцу сорока нет, — рассердилась Зося. — Не смей про нас думать, что мы старики. Мы еще себя покажем!
И, подойдя к зеркалу, висевшему на очень нелепом месте, у самой двери, Зося посмотрела на себя и спросила:
— Никто не видел мой губной карандаш?
Иногда это с ней случалось — она красила губы. Терещенко, который еще что-то жевал, сказал, что карандаш на кухне в солонке.
— Тяпа давеча куклу красила, — пояснил Терещенко. — Там и кинула.
Зося кивнула и накрасила губы наугад в кухне, без зеркала, потому получилось криво, но, крася, она думала о другом и больше в зеркало не заглянула.
— Дети-то уложены? — спросил Алик. Сестер он уже давно называл детьми. — Мам, ты слышишь, я спрашиваю?
— Конечно, спят! — ответила мать. — Ведь уже второй час.
Алик, привыкший ничему не верить, заглянул в комнату девочек. Разумеется, погодки Тутушка и Тяпа не спали. Обе они сидели в Тяпиной кровати и, мелко дрожа от ужаса, посиневшие и всклокоченные, дочитывали гоголевского «Вия».