— Почему вы не восстаете? — рискую я спросить. — Почему вы не противитесь?..
— А вы почему не восстаете? Только потому, что принадлежите к тем немногим, что сидят в канцелярии? Сколько вас? Шесть десятков? А те тысячи, которые медленно умирают в лагере, почему они не восстают? Вы хорошо знаете, что при малейшей попытке сопротивления всех сразу расстреляют из автоматов. А попробуйте организовать заговор, всегда найдется негодяй, который донесет, — ради лишней порции, из усердия, мало ли из-за чего. Шпионов везде хватает, иначе вы не попали бы в Освенцим. Разве без шпионов они что-нибудь знают? Имеете вы хоть какое-нибудь представление о том, сколько людей пытались поднять восстаний и сколько их пошло туда?..
Он указывает пальцем вверх.
— Вам кажется, что зондеркоманда это страшные люди… Поверьте, это такие же люди, как вы все… только гораздо более несчастные.
Он поднимает охапку ветвей и идет, не оглядываясь, идет за колонной, которая ушла вперед.
— Вот видишь, — говорит Ирена, — никогда нельзя осуждать, не зная всей правды. Что они могут сделать?.. Разве имеешь ты право сказать ему: «Убей себя», или: «Убей их». У него столько же права сказать это тебе. Почему ты сидишь и спокойно смотришь на все из окна — разве не потому, что тебе повезло, что схватили не тебя? А сколько наших подруг погибло? А сколько человек осталось в живых, ну, например, из твоего транспорта? А мы живем… и тоже ждем чуда, как те из зондеркоманды. Зачем же думать, что мы лучше?
— Человек всегда боится заглядывать в себя, — говорит медленно, в раздумье Неля. — Мы предпочитаем повторять то, что для нас удобнее всего. А удобнее всегда выгородить себя.
Молчу. Я потрясена. Как могла я считать, что те, в крематории, не так же чувствуют, не так же страдают?
Лес веток исчезает на участке четвертого крематория. Их нарвали для маскировки, чтобы густо оплести ограду, окружающую территорию крематория.
— Какие идиоты! — говорит сквозь зубы Неля. — Они еще заботятся о внешнем виде, как будто это может кого-нибудь обмануть.
Дверь канцелярии приоткрывается, и показывается шрайберка Дануся. По лицу видно, что у нее какая-то радостная новость.
— Шефа нет? Я не могла выдержать до вечера, пришла вам сказать…
Мы окружаем ее.
Лицо Дануси принимает официальное выражение.
— Вы, наверное, будете огорчены, — заявляет она торжественно, — но во Львов, Вильно, Белосток, Брест писать уже нельзя.
Новость в самом деле чудесная! Мы подбрасываем Данусю вверх. Таня гордо оглядывает всех:
— Видите, это идут наши… товарищи! Они нас освободят.
Я решаю во что бы то ни стало послушать сводку вермахта. Как раз время, — уже около трех.
Заглядываю через щель в двери в комнату шефа. В кабинете нет ни его, ни Янды. Бася выходит на разведку. Неля становится у двери. Ирка у второго входа в барак. Капо, к счастью, нет. Поворачиваю ручку приемника. Сердце громко стучит, я медленно передвигаю стрелку, перескакиваю через веселую музыку, тирольские песни, и вдруг:
«Внимание, говорит Москва. Передаем последние известия… Наши войска выбили немцев из Львова, столица Западной Украины освобождена!»
— Шеф! Спасайся!
Бася дергает дверь. Выключаю радио. Только я успела войти в канцелярию, как раздается треск открываемых входных дверей.
Бегу в барак к Зосе с новостью. Жажду поделиться ею со всеми. Проходит мимо Вацек. Зову его. Рассказываю, что сама, собственными ушами, слышала сообщение из Москвы. Вацек подтверждает эту новость. Мужчины тоже слушали. В мрачных бараках расцвела надежда.
В жилом блоке происходит торг и раздача ужина. Каждодневная суматоха, возвещающая о конце работы. Пустой барак, в течение дня обслуживаемый двумя штубовыми, озабоченно поправляющими «канты» на кроватях, наполняется шумом прибывших. Французские, венгерские, словацкие, польские еврейки предлагают свои трофеи. Ничего удивительного, нельзя требовать от людей, чтобы они вечно помнили только о пылающих печах. Они должны есть, о чем-то говорить, должны заглушать свою боль. Впрочем, есть и такие, которые безучастно лежат на нарах. Вспоминают свой дом. Свое далекое детство, короткий отрезок жизни, когда были людьми. Упорно живут этими обрывками воспоминаний о прекрасной Варшаве тех времен, когда можно было свободно ходить по Маршалковской, когда еще не было стен вокруг гетто.
Французские еврейки напевают пикантную песенку. Песенка раздвигает мрачные, набитые людьми нары, переносит в свободный, радостный Париж. В самом темном углу нар лежит венгерская еврейка, она прижалась к измятой фотографии, случайно найденной при просмотре чемоданов сегодняшнего транспорта. Это фотография ее матери. Она целует ее и рыдает и не видит никого вокруг, не слышит пения француженок. Она сейчас с матерью у себя дома, под Будапештом. Она гладит фотографию, прижимает к ней мокрое от слез лицо, ласково шепчет что-то. А мать ее в эту минуту горит в крематории.