Из письма Ларисе Щиголь: "20-го июня я выступал на международном литературном форуме в Берлине. Читал из "Попутчиков". Публика хотела купить мои книги, но их на столах не оказалось. Издательство не захотело прислать. Так что паскуды интернациональны. Но зачеркнуть они меня не могут. Опоздали! Так же, как и российский истеблишмент. Хрен им!.. Жаль, что время отнято. Главным образом у меня, но отчасти и у книг. За это не будет прощения. За это месть не топором, но пером, чем теперь и занимаюсь. Ибо мой роман комикс. А комиксу всё разрешено".
Однако, вернемся к Черновой. Под впечатлением только что прочитанного романа "Скрябин" она писала Горенштейну: "Мне очень понравился Ваш Скрябин... Личность очень любопытная и представилась мне очень ярко - я не могла оторваться, пока не прочитала. А вчера, после того, как закрыла последнюю страницу, подумала, как бы это могло получиться в фильме. Это такой очень красивый фильм (ну, очень-очень, что даже слишком, такой изысканной красивости, какой грешил этот век, вернее, его начало). Я подумала, какое все-таки это было страшное, роковое время... Мне это время представляется временем заблуждений и максимального отхода от истины (где-то ведь существующей, наверное) - и временем озарений и прозрений... В глазах рябит от обилия тогдашних гениев... Я почуяла какой-то карнавал, а не жизнь - везде маски, карнавальные костюмы, переодевания, когда не поймешь, кто же из них настоящий. Есенин в цилиндре на макушке, Цветаева десять раз, по-моему, выстригавшая свои волосы напрочь, чтобы получить, наконец, желанную воздушность головки. И вот кажется, что все фальшь и сама их жизнь фальшива, но вдруг такие строчки и такие прозрения и пророчества, что невольно и подумаешь - "гений". Я очень холодно отношусь к Есенину и к его этому уайльдовскому дендизму (он был игрок №1 среди этих игроков), но вот таращусь постоянно в его "Песнь о хлебе", и диву даюсь.
Мне кажется, в наше время наступил или наступает (среди всей суеты и сумятицы) какой-то "момент истины", вернее, мы к нему более близко расположены. Я так говорю, потому что вижу в глазах моих соотечественников растерянность и "ничегонепонимание". Даже у тех, кто сыт, благополучен, делает успешную карьеру... Вы не устали от моих рассуждений? - но я только вчера прочитала Ваш кинороман и еще беседую с ним".
***
Татьяна писала мне: "Вот бы написала я что-нибудь в духе "меланхолического литературоведения", как сказал Лихачев о своих юношеских увлечениях. Например, "Образ мухи в произведениях Горенштейна и Бродского". Я где-то читала мнение Горенштейна о Бродском - не очень теплое, но между прочим, и в нем, в Бродском, Гоша тоже имелся".
Сравнить Горенштейна и Бродского? По-моему неплохая идея. Кстати, о Бродском. К Бродскому у Горенштейна было особое отношение. Любить его как корифея российского литистэблишмента он, разумеется, не мог, это понятно. Но не мог, как ни старался, и не любить. Виной тому поэзия Бродского, которую Фридрих ценил. Бродский Горенштейна, разумеется, тоже не любил. Впрочем, он его и не читал. Вращались они в одном кругу почти в одно и то же время. Горенштейн учился на Сценарных курсах с Найманом, а с Рейном участвовал в "Метрополе". Оба - друзья Бродского и недоброжелатели Горенштейна.
Мой сон
Казалось, что можно поставить точку в конце этой главы. Однако в одну из ночей наступающего полнолуния, чуть ближе к утру - 14 февраля 2003 года мне приснился сон, который растолковывать не берусь, более того, утром я не стала особенно сосредоточиваться на минувшей ночи и красках и звуках сна, а также делать рискованные предположения, побывала ли я по ту сторону безмолвия, или же, нааоборот, получила оттуда какое-то известие. Я доверю читателю частицу моего сонного мира, надеясь на ответное ко мне доверие, предупредив предварительно, что следующая глава также ознаменована днем четырнадцатым, только уже месяца марта (месяц март, месяц рождения и, как оказалось, смерти, Горенштейн не любил и называл его "плохим месяцем").
Этой ночью, 14 февраля 2003 года, мне приснился сон. Я записываю этот сон по свежим следам, стараясь придерживаться "реальности" и не смещать акцентов.
Я сижу в небольшой комнате, слегка освещенной единственной лампочкой, висящей под потолком. Напротив меня, чуть слева, в отдалении, сидит на скамье у деревянного стола Фридрих Горенштейн, одетый в теплые коричневые тона. На нем еще коричневая с рыжеватым оттенком вязаная жилетка. Несмотря на слабое освещение, видно, что лицо его спокойно, приветливо. На нем нет печати потусторонности, хотя мне известно, что его нет в мире живых. Лицо, наоборот - земное, и цвет лица земной, и видно, что ему хорошо. Я вдруг говорю: "Фридрих, я написала о вас книгу!"
Фридрих (улыбаясь): Книгу? Хотел бы я посмотреть, что вы там написали!
Я. Но я боюсь, что она вам не понравится!
Фридрих. Почему же не понравится? Понравится. Вы ведь все понимете, как надо. Чего же вам бояться?
Я. Все равно боюсь, но очень хочу вам прочитать главу "О литературных провокациях".
Фридрих (улыбается). Литературные провокации? Это хорошо. И не бойтесь.
Я (я подумала: выражение "литературные провокации" писатель употреблял по отношению к Достоевскому). Глава состоит из диалогов с вами.
Фридрих. И правильно - ведь мы же с вами говорили о литературных придумочках некоторых авторов, прибегающих к ложным показаниям...
Я. ...для литературных скандалов и внушений читателю.
Фридрих. Ну вот видите! Я ведь не даром подарил вам китайскую записную книжку.
Я (смелее). И вообще хочется прочитать вам всю книгу.
Фридрих. (спокойно-задумчиво): Всю книгу? Можно и всю... Если успеем.
Я (с испугом: он знает, что должен умереть, поэтому говорит "если успеем". А когда он тогда умирал, нельзя было и нечаянно намекнуть о смерти). А еще вы можете успеть (Боже, что я говорю!) написать предисловие.
Фридрих. Предисловие? Но ведь я уже вам написал одно предисловие.*
______________ * Предисловие к моей книге о Цветаевой "Брак мой тайный".