Фридрих Горенштейн умер 2-го марта 2002 года в 16 часов 25 минут, не дожив две недели до семидесяти лет. А между тем, он в последние годы, подобно своему герою Цвибышеву, буквально заболел идеей долгожительства. Идея эта, по мнению писателя, была проста, то есть являлась элементарной идеей. Гоша Цвибышев считал, что оригинальных идей вовсе не существует. "Даже идея возглавить Россию оказалась массовой, - рассуждает он, - и лишенной личного смысла. - Поэтому я, наконец, ухватился за идею простую до того, что удивился, как это она обычно приходит в голову последней, а не первой, едва является сознание и желание выделиться из массы. Идея эта стать долгожителем". Правда, герой романа намеревался стареть тихо, бездеятельно, тогда как Горенштейн ни на минуту не прекращал писательской работы и кажется даже набирал скорость. Судите сами: за последнее десятилетие, не считая повестей, рассказов, небольших романов - восемьсот страниц "Хроники времен Ивана Грозного", и еще восемьсот страниц "Веревочной книги"! Перед смертью он постоянно спрашивал с сомнением в голосе: "А правда - я немало написал?"
22. Солярис
В Берлине снег - большая редкость. Но январь 2002 года выдался обильно снежный. Наша машина однажды даже завязла в снегу, и мы с трудом уже поздно вечером добрались до больницы, которая находилась на другом конце города в тихом парке, плотно усыпанном снегом. От снега парк казался еще тише. Кто это сказал, что от снега растет тишина? Уже к февралю снег растаял. Парк потемнел, обнажились влажные черные стволы и ветви деревьев.
Но когда после смерти Фридриха второго марта в пять часов вечера я вышла из белой палаты по белым больничным коридорам в парк, он вдруг показался опять заснеженным. Собственно, снег лежал только на деревьях. Было еще светло, и они хорошо были видны, "пылающие святой снежной белизной". Но деревья, пылающие белизной, ничего мне не сказали, не пророчествовали они мне, не увидела я никаких знамений. Сумрак парка был совсем не пушкинский, "священный". И наоборот: что-то земное, приземленное даже, беспокоило душу. Все отчетливей, словно проявляющийся негатив, проступали сквозь деревья очертания провинциального городского пейзажа. Я видела серый кирпичный дом с деревянными верандами-балконами, напротив теснились деревянные сараи, возле которых лежали аккуратно сложенные поленницы. У деревянного крыльца стояла пустая детская коляска. Просторный летний двор под чистым лазурным небом, освещеннный неподвижным солнцем, был совершенно безлюден. Не было здесь вообще ничего живого. Только за сараями темнела группа старых лип с причудливо изогнутыми стволами. Они казались огромными, могучими в этом дворе. Однако прозрачная, наслаивающаяся друг на друга ярко изумрудная листва неподвижна, не шелестит на ветру. Слева за домом у каменного забора два каштановых дерева с раскидистыми ветвями также щедро усыпаны ярко-зелеными неподвижными листьями.
И неясно, замирание ли это пространства или остановка времени. Провинциальный двор начала пятидесятых казался вечным - таково было его излучение. И я как будто здесь уже была... Я всматривалась в "черты" двора с винтообразной лестницей, ведущей к веранде, с неподвижными, словно застывшими деревянными качелями, и мне опять показалось, что узнаю его. Что-то всплывало в памяти и обрывалось мгновенно. В одном старом романе на фронтоне замка была такая надпись: "Я не принадлежу никому и принадлежу всем. Вы бывали там прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете".*
______________ * Дени Дидро, Жак-Фаталист и его хозяин.
Во фридриховом "Солярисе" (в его сценарии к фильму) отчий дом, куда, якобы, "вернулся" главный герой Крис, дом, вылепленный по образу и подобию земного, остался на далекой чужой планете: одинокий и беспомощный, отчий дом, отдаляется от нас в конце фильма, и мы с ужасом обнаруживаем его на маленьком островке в самом сердце враждебного Соляриса-Океана.* И все более удаляясь и уменьшаясь, затерянный отчий дом превращается в едва видимую точку. И исчезает, наконец. Возвращение на Землю - иллюзия, обман.
______________ * Тогда, как в леммовской версии герой вернулся домой.
Океан-Солярис, как всегда, что-то упустил и выделил крупным планом совсем не то... Передо мной мир трагического экспрессионизма, захлебнувшегося в самом себе. Этому давно заброшенному летнему двору, следовало бы со временем зарасти лебедой и прочей сорной земной травой. Однако фантастическая "жизнь" не струится шелестом деревьев, трепетом листвы, не принимающей солнечного света. Двор - безлюден и беззвучен. Не прошла по двору мама... Никто не прошел...
Мне казалось, что сцена отделена от меня невидимой преградой. Собственно, я и не собиралась преодолеть эту преграду. Хорошо помню слова Фридриха о Солярисе: "Что такое "Солярис"? Разве это не летающее в космосе человеческое кладбище, где все мертвы, и все живы?"
А еще бердический двор Горенштейна, который привиделся мне тем мартовским вечером 2002 года казался театральной декорацией еще не сыгранной пьесы. Любимой его пьесы "Бердичев". Занававес уже поднялся, но актеры еще не вышли на сцену.
Горенштейн романтизировал Бердичев: "Бердичев - это уродливая хижина, выстроенная из обломков великого храма для защиты от холода, и дождя, и зноя... Так всегда поступали люди во время катастроф, караблекрушений, когда они строили себе на берегу хижины из обломков своих кораблей... Вся эта уродливая хижина Бердичев... действительно кажется грудой храма, но начните это разбирать по частям, и вы обнаружите, что заплеванные, облитые помоями лестницы, ведущие к покосившейся двери этой хижины, сложены из прекрасных мраморных плит прошлого, по которым когда-то ходили пророки, на которых когда-то стоял Иисус из Назарета..."*
______________ * Ф. Горенштейн. Бердичев
***
Горенштейн часто говорил: "Я один, я один!". По Пушкину блудный сын из евангельской притчи (в "Станционном смотрителе") - "беспокойный юноша", возлюбивший дальние страны и дальние странствия. Горенштейн по натуре был, напротив, человек семейный, домашний, оседлый, а вовсе не романтический Изгнанник-Беглец, и когда говорил "я один", то подразумевал преследующее его всю жизнь семейное неустройство, роковое отсутствие домашнего очага. А друзья у него все же были - и в Киеве, и в Москве. Были и в Берлине, выражаясь словами Ахматовой, "друзья последнего призыва", совершившие восемьдесят тысяч верствокруг творческих фридриховых страстей.