Новый начальник — с ним я тоже познакомился — был на вид довольно симпатичным человеком. Не такой словоохотливый, как его предшественник, он однако больше заботился о вверенных ему людях. Раздобыл, например, хлеба, без которого мы совсем было захирели. Он впустил в свой вагон еще несколько женщин с детьми.
Медленно полз наш злосчастный эшелон. Не Бог весть какое расстояние от Берлина до Кенигсберга потребовало четыре дня езды. Всюду, где мы проезжали, виднелось страшное разрушение. Удивительно то, что нигде мы не видели советских войск — вплоть до самого Одера. Через Одер мы переезжали по деревянному мосту. По ту сторону моста стояли польские солдаты. Я тогда не знал еще, что Одер стал границей между Польшей и Германией. Переехав реку, мы попали в какой-то городок. Вид его свидетельствовал о том, что в последних боях немцы сопротивлялись наступлению советских войск до последнего. С довольно высокой железнодорожной насыпи весь городок был виден как на ладони. Из окон и проделанных в стенах бойниц торчали дула пушек. Неизвестно, как немцы ухитрились втащить пушки в дома. Это походило не то на чудо, не то на кошмар. Гражданского населения совершенно не было видно. Все вокруг выглядело пусто и жутко. Кое-где виднелись могилы без крестов, обнесенные низенькой изгородью. Там, где обычно стоит надгробный крест, лежала стальная каска. В этих могилах были погребены советские солдаты.
Поляки вознамерились произвести в нашем поезде проверку, начальник эшелона этого делать не позволил. Тогда поляки отказались пропустить поезд дальше. Инцидент улаживало высшее начальство. Между советскими и поляками существовала довольно острая вражда. Польские часовые не подпускали советских солдат даже до середины моста. Мне приходилось много слышать о столкновениях советских военных с поляками.
«Давай, выгружайся!»
К Кенигсбергу мы подъехали на следующий день после того, как очутились на восточном берегу Одера. Наступал вечер, когда наш поезд остановился в открытом поле. Прямо посреди поля стоял барак, а вокруг него — множество людей, расположившихся под открытым небом. Всюду виднелись огни костров. Картина была на редкость странная и тяжелая. Мы рассматривали это подобие колоссального цыганского табора и высказывали друг другу недоумение, когда вдруг возле нашего поезда появилось несколько военных, которые начали кричать, чтобы все выгружались.
Зачем выгружаться? Что хотят с нами делать?
Я пошел в купе начальника разузнать, в чем дело, но никого не застал. Тогда я попытался заговорить с одним из распоряжавшихся военных. Но он не стал меня слушать и только буркнул с явной злостью:
— Сказали тебе выгружаться — давай, выгружайся, нечего голову морочить!
И сейчас же отвернулся и принялся орать на кого-то из пассажиров. Тот не хотел выходить из вагона, пока ему не дадут, как он выражался, крышу над головой.
— Крышу тебе! — с искренним возмущением завопил военный. — Я тебе сейчас покажу крышу!
Пересыпая каждые два слова отвратительной бранью, военный кричал, что этот возвращенец, не желающий переходить из вагона в чистое поле, работал против советской страны, что он изменник и что он должен быть доволен уже и тем, что его не застрелили «как с-с-собаку».
Изменник? Бедняга, которого гитлеровские захватчики оторвали от дома и пригнали на тяжкие работы в Германию… Человек, перенесший, быть может, больше трудов и опасностей, чем это выпадает на долю фронтового солдата, человек, который подвергался бесчисленным унижениям и теперь, когда кончилась война, стремится на родину… Как можно называть его изменником? Ради кого же народ напрягал все свои силы, воевал и победил, как не ради обездоленных и измученных, вот таких же, как этот возвращенец, миллионов своих сынов и дочерей?
Изменник… Может быть, среди огромной массы находившихся тут людей и были изменники, но откуда взялась эта ненависть, заставляющая бросать позорную кличку первому встречному, иначе говоря, многотысячной массе людей? Нет, от фронтовика невозможно ожидать такого поступка. Эти крикуны не были фронтовиками, их дело было — шнырять по тылам, выискивая «контрреволюцию».