Охранники, выстроившись в две параллельных цепи, образовали коридор, простиравшийся от колонны ссыльных до дверей первого вагона. Начальник конвоя стал громко вызывать арестованных по фамилиям, и каждый, чье имя было названо, должен был проходить между двумя рядами охраны в вагон. Мы, провожающие, подвинулись почти вплотную к рядам охранников, и последние, устремив все внимание на ссыльных, не имели возможности нас отгонять, а только по временам, вполоборота, бросали короткие фразы:
— Не подходи…
— Осади назад…
— Граждане, очистите место, нечего тут делать!..
Но мы не трогались с места, а наоборот старались еще ближе подойти, чтоб хоть раз взглянуть на того, кого, может быть, никогда больше не увидим.
Валю я еще не заметил и не знал вообще, здесь ли она.
В колонне ссыльных, как и среди провожающих, были преимущественно женщины. Впрочем, когда их вели, я, как будто, видел и мужчин. Очевидно, в первый вагон усаживали только женщин, а мужчин поставили в хвосте колонны. Все еще было темно. Каждую арестантку, вызванную из строя, освещали фонари конвойных. Лучи бросали им прямо в лицо, и так эти лучи провожали ссыльных до самого вагона, пока они исчезали в черном прямоугольнике входа.
Проходили одна за другой, не глядя в стороны, а только прямо перед собою. По временам раздавался исступленный крик и рыдания: это мать, узнав свою дочь, выкрикивала ее имя. Просто через головы охранников летели пакеты с передачей, которые отправляемые проворно подхватывали.
Первый вагон наполнился, и охранники заперли двери. Когда я увидел, как они запирали эти двери и обматывали запоры проволокой, мне вспомнились военнопленные, отправленные из Парижа вместе с нашим возвращенческим транспортом. Охрана открыла второй вагон, и живой коридор конвоиров передвинулся.
В первый вагон Валя не попала. Но арестанток было еще много; вероятно, она была здесь и могла попасть во второй или третий.
Стали вызывать для посадки. Вдруг у меня забилось сердце: мне показалось, что была названа фамилия Вали. Я подошел почти вплотную к цепи охранников. Я трясся весь, как лист на ветру. Да, это Валя вышла из рядов и направлялась к вагону. Почему я ее узнал? Она шла, низко опустив голову, даже не глядя прямо перед собой, как это делали другие. Она ли? Но я почувствовал, что это она. На ней было только платье, больше ничего, даже не было платка или шарфа.
— Валя! — крикнул я.
Она приостановилась и повернула голову ко мне — бело-синеватое от фонарного луча лицо, страшное и жалкое. Я стоял близко и видел, как по ее щекам непрерывно текли слезы. Она не могла узнать, кто ее окликнул, потому что я стоял в темноте. Она только могла разобрать, что голос, назвавший ее по имени, не был голосом ее матери.
Охранник гаркнул, чтобы она шла дальше. И в этот момент я бросил ей пакет, едва не задев им голову охранника. Валя не смогла поймать пакет на лету, он упал наземь. Валя нагнулась за ним и пошла дальше к вагону.
— Это от мамы! — крикнул я вслед. Но я не знаю, услыхала ли Валя мои слова. Я увидел, как она тяжело влезла в вагон и скрылась в его темноте.
Можно ли к этому привыкнуть?
Мне здесь нечего было больше делать. Я повернулся и пошел обратно, все еще продолжая лихорадочно дрожать. Валя была чужой для меня человек, но у меня было чувство, будто я проводил на погибель родное мне существо — мать или сестру… И все звучал в ушах моих голос конвоира, вызывающего всех этих несчастных одного за другим.
Может быть, и к этим картинам можно привыкнуть. Возможно. Но я был внове, и для меня все это было непереносимо. Я знал о многих ужасах нашего времени, о чудовищных злодеяниях, о бедствиях войны и плена, я видел пепел сожженных, но все это было где-то… А здесь — здесь была родина, куда возвращались люди из чужих стран, как в тихую пристань.
Ветер не унимался.
Я шел, машинально переставляя ноги, шел долго, пока не заметил, что нахожусь возле нашего дома. Тут я остановился и стал раздумывать, пойти ли мне сразу к Валиной матери и рассказать ей все, что я видел, или сначала зайти домой и хорошенько обдумать, что сказать старухе. Я боялся, что мой вид и голос выдадут ей, каково приходится ее дочери. И — пошел домой.
Даже при ничтожном свете коптилки жена заметила, в каком я состоянии. Она бросилась ко мне:
— Ну, как! Видал ты ее? Передал ей посылку?
Жена что-то еще говорила, задавала мне вопросы, но я ответил ей только молчаливым кивком и, как был, одетый, присел возле горящей печки и повесил голову. Жена поняла, что мне нужно опомниться, придти в себя. Она замолчала и только тихо плакала.