— Это не столь уж важно, — замечала она. — У него прекрасный характер. Он одержим, это правда. Но он ласковый, добрый, услужливый и далеко не всегда был счастлив. Его отец всю жизнь бегал за юбками. Мать сбежала с каким-то американцем. К счастью, рядом была Женевьева. Благодаря ей до самой смерти Вошеля у него был семейный очаг. В конце концов, совершенно нормально, что теперь он хочет пожить, как все люди. К тому же он любит тебя.
— Это он тебе сказал?
— Нет. Такого он бы никогда себе не позволил. Женевьева призналась.
— Но ведь я-то его не люблю!
— Просто ты его плохо знаешь. А потом — любовь, любовь, у вас только и разговоров, что про любовь. Если бы ты была так же занята, как я, ты быстро бы поняла, что любовь изнашивается скорее, чем все остальное.
— Что остальное?
Она молчала, но я догадывалась. Для нее всем остальным был успех, власть и гордость от представления, что ты лучше других. Она была рождена для власти.
— А потом, — порой игриво добавляла она, — если с мужем становится скучно, ему наставляют рога.
И при этом громко смеялась, чтобы показать, что это всего лишь шутка. Ей нравилось иной раз шокировать окружающих крепким словцом, нарочитой грубостью, которую она считала мужской привилегией. Она знала, что за ее спиной рабочие забавлялись и перешептывались: «Вот это номер!» Я ненавидела ее манеры и если мало-помалу и свыклась с мыслью когда-нибудь стать госпожой Вошель, то лишь потому, что мне надоела домашняя атмосфера вечного возбуждения. У матери был очень красивый салон, но он постоянно был полон посетителями, этакими господами с кейсами, курящими сигары и пьющими виски, ожидавшими, когда же их примут, в то время как в секретарской комнате стрекотала пишущая машинка и трезвонил телефон. Говорила ли я, что картины, некогда купленные моим отцом по весьма внушительным ценам — он ничего не понимал в искусстве и его часто обманывали, — были заменены плакатами с изображениями катамаранов, тримаранов, одним словом, всех тех устройств для развлечения, которые создали в Антибе репутацию предприятий Роблена.
Должна признаться, что зрелище это было удивительное. Конечно, эти плавающие по воде пауки слегка кружили мне голову, все эти огромные конструкции, похожие на рыбин с открытой пастью, притягивали взгляд, навевая ощущение какой-то дикой поэзии. И когда я проходила через салон, который все больше и больше походил на зал ожидания, то всегда думала: «Неужели и я принадлежу фамилии Роблен? Ведь я так люблю тишину и покой!»
Это немаловажная деталь, а впрочем, в этом рассказе нет бесполезных деталей. Если бы у меня был дом, соответствующий моим желаниям, я бы даже не глянула на Бернара. А в нем мне нравилось — как бы это сказать? — та его часть, которую следовало бы назвать скрытой, тайной. Он был невысоким, худым, гибким. Всегда одет в черный бархат с более светлым галстуком-бабочкой. Передвигался он совершенно неслышно по толстому серому ковру своего обширного кабинета. Его пальцы постукивали по корешкам папок, и он осторожно показывал издали какую-нибудь марку, запечатанную в целлофан, так, будто посетитель был заразным. Он с почтением произносил: «„Радуга“ Кузинэ, коричневое и голубое, Мавритания. Стоит очень дорого. Я обещал ее одному знакомому хирургу. А вот еще одна, эта пока ничья. Республика Мали, зубчатая. Санта Мария, в черном, синем и красном оформлении, во всей своей красе».
Он говорил о марках не как торговец, а как художник, которого мысли о расставании со своими картинами приводили в отчаяние. Он все время потирал руки под пристальным взглядом своего кота, восседающего на столе. Этот кот, весь черный за исключением небольшого белого пятна на грудке, был вылитый Бернар, как если бы природа, слепив вначале человека, затем, смеха ради, вылепила из остатков этого маленького волнующего двойника.
Окна были постоянно завешаны тяжелыми шторами, и только люстра освещала комнату, в которой находилась пара кресел, расположенных вокруг стола подобно двум внимательным слушателям. Никаких пепельниц, лишь серый телефон, пинцеты, лупы да каталог. Приглушенный таким образом внешний мир входил сюда только под видом пестрых картинок, цена на которые произносилась исключительно шепотом. И клянусь, без преувеличений, Бернар Вошель был специалистом, сравнимым лишь с ювелирами, трясущимися над драгоценными камнями в Амстердаме, Лондоне, Нью-Йорке, но тогда я этого еще не понимала.
Мне он казался смешным с его привычкой вытирать дверные ручки, покидая свое убежище. В карманах у него был внушительный запас бумажных платков. Быстро и немного смущаясь, он протирал щеколду, затем комкал бумажку и бросал ее на потеху Принцу. А тот набрасывался на нее, кусал, гонялся за ней, подпрыгивая всеми четырьмя лапами. А иной раз он медленно приближался к смятой бумажке, выгнув спину, вытянув хвост и оскалив зубы, подобно убийце. Бернар говорил посетителям: «Он любит играть. А вы любите котов?» И чтобы сделать ему приятное, те отвечали «да». Я тоже сказала «да», но побаивалась Принца. Сидя на краешке стола и грациозно обвив лапы хвостом, он рассматривал меня с холодным безразличием, и поскольку я не опускала глаз, он медленно прикрывал веки, пока не оставалась лишь слегка различимая щелка, сквозь которую сочился ярко-зеленый взгляд.