Мы бесконечно долго идем по серым пепельным сумеркам, лес начинает засыпать: деревья укладываются рядом друг с дружкой, ручьи останавливаются, растения уходят обратно под землю, животные меняются местами с собственными тенями, а потом и мы тоже.
Когда мы выходим из леса на улицу, он резко разворачивается.
– Вот блин! Я впервые в жизни столько прошел молча. Реально! Это как затаить дыхание! Я сам с собой соревновался. Ты всегда такой?
– Какой? – хрипло спрашиваю я.
– Чувак! – восклицает он. – Ты понимаешь, что это первое, что ты сказал? – Я не понимал. – Блин. Да ты как будда или типа того. У меня мама буддистка. Ездит на всякие практики молчания. Ей бы вместо этого с тобой походить. Да, это, конечно, не считая «Я сраный художник, я сраное худо, дружище». Эти последние слова он произносит с сильным английским акцентом, а потом начинает ржать.
Он слышал! Как я разговаривал с деревьями! У меня к голове прилило столько крови, что ее сейчас оторвет. Сосед неистово бурлит после нашего молчаливого путешествия, видно, что он много смеется, судя по тому, как легко это из него льется, он целиком начинает светиться, и хотя он ржет надо мной, мне от этого становится хорошо, я чувствую, что меня принимают, и у меня в голове тоже начинают подниматься пузырьки смеха. Ну, ведь было до жути потешно, когда я нес эту чушь как бы на английском сам с собой наедине, и тут он повторяет это снова с ужаснейшим акцентом: «Я сраный художник», а я продолжаю: «А я сраное худо, дружище», и тут что-то прорывается, и я начинаю открыто хохотать, он говорит это еще раз, и я тоже, и мы оба ржем, крючась от хохота, и проходит сто лет, прежде чем мы успокаиваемся, поскольку стоит одному немного отойти, второй говорит: «Я сраное худо, дружище», и все начинается заново.
Когда наконец мы приходим в себя, я понимаю, что даже не представляю, что произошло. Со мной такое впервые. Такое чувство, будто я только что летал или что-то вроде того.
Он показывает на альбом.
– Я так полагаю, ты только таким образом разговариваешь, да?
– Почти, – признаю я. Мы стоим под фонарем, и я пытаюсь не пялиться на нового знакомого, но это трудно. Мне бы хотелось, чтобы мир встал, как часы, и я мог бы смотреть на него, сколько захочу. Сейчас на его лице что-то происходит, что-то очень яркое силится выйти на поверхность – это как будто бы дамба пытается удержать стену света. Его душа, наверное, солнце. Я человека с солнцем на месте души вижу впервые.
Мне хочется сказать что-нибудь еще, чтобы он не ушел. Мне так хорошо, хорошо, блин.
– Я рисую в голове, – говорю я. – Всю дорогу этим занимался. – Раньше я об этом никому не рассказывал, даже Джуд, так что и не знаю, почему делюсь этим с ним. Прежде я никого в невидимый музей не впускал.
– И что ты рисовал?
– Тебя.
Удивление широко распахивает ему глаза. Зря я это сказал. Но я и не собирался, само вырвалось. Воздух захрустел, улыбка у него пропала. Всего в нескольких метрах стоит мой дом-маяк. И даже не осознав импульса, я рванул через дорогу с противным чувством в животе, как будто я все испортил – этот последний штрих, который всегда уродует картину. Наверное, завтра он вместе с Фраем попробует скинуть меня с обрыва. Возьмет эти свои камни и…
Долетев до ступенек, я слышу:
– И как я получился? – В голосе любопытство и ни капли гад кости.
Я разворачиваюсь. Он вышел из света. Я вижу лишь тень-силуэт на дороге. Вот как он получился: взлетел высоко в воздух над спящим лесом, а зеленая шляпа зависла в нескольких десятках сантиметров над головой. В руке открытый чемодан, из которого насыпало целое небо звезд.
Но рассказать этого я ему не могу – как? – так что я опять разворачиваюсь, вспрыгиваю по лестнице, открываю дверь и вхожу в дом, больше не оглядываясь.
На следующее утро Джуд из коридора выкрикивает мое имя, и это означает, что через миг она ворвется в мою комнату. Я переворачиваю страницу альбома, не хочу, чтобы она видела, над чем я работаю: это третья версия нашего нового соседа с медными глазами, который коллекционирует камни, смотрит на звезды, бесконтрольно хохочет и летает в небе в зеленой шляпе и с чемоданом, полным звезд. Мне наконец удалось подобрать идеальный цвет для глаз и нарисовать верный прищур. Я так обрадовался, когда попал в точку, что мне пришлось ходить вокруг стула минут пятьдесят, прежде чем я смог успокоиться.
Я беру пастель и делаю вид, что работаю над портретом голого англичанина, который закончил еще вчера вечером. Я сделал его в стиле кубизм, чтобы лицо стало еще больше похоже на отражение в расколотом зеркале. Джуд входит неровной походкой – она на высоких каблуках и в крошечном голубом платьице. Они с мамой теперь постоянно ссорятся из-за того, что она на себя надевает – почти ничего. Волосы вьются, как змеи, и покачиваются. Когда они такие мокрые, обычно с нее слетает пушистость и сказочность, и она кажется более обычной, более похожей на остальных, но не сегодня. На лице у нее много косметики. На эту тему они тоже ругаются. Как и из-за того, что она возвращается позже означенного времени, огрызается, хлопает дверьми, переписывается с мальчиками, которые учатся не в нашей школе, катается на досках с говносерфингистами старше ее, прыгает с Обрыва мертвеца – самого высокого и страшного на нашей горе, практически каждую ночь отпрашивается ночевать к какой-нибудь из ос, тратит деньги на какую-то помаду с названием «Точка кипения», сбегает из дома через окно. В общем, из-за всего. Моего мнения никто не спрашивает, но мне кажется, что сестра превратилась в ВельзеДжуд и хочет целоваться со всеми пацанами Лост-коува потому, что мама в тот день, когда мы первый раз пошли в музей, забыла посмотреть ее альбом.