Можно понять, каким ударом было для него это ужасное письмо и что ему пришлось передумать, прежде чем решить, как ему поступить дальше и чем все объяснить, чтобы снова обрести равновесие. Он чувствовал, что у него вроде бы нет полного права быть по эту сторону, если он не умеет объяснить себе, что случившееся до конца справедливо. Но он же не мог согласиться с тем, что это справедливо, этого он никак не мог. Если бы он признал, это значило бы, что он сам помог выгнать из дому отца и брата с семьей...
- Ну да... Я об этом нигде не говорил, тут сразу война началась, рассуждал теперь Сярель. - Может быть, все-таки следовало сказать... Но я боялся, чтобы это не бросило на него тень... Дьявол его знает...
Не знаешь, что и сказать. Просто непонятно. Место Кирсипуу наверняка здесь, да, здесь его место гораздо в большей степени, чем, скажем, лейтенанта Вийрсалу. Нет, ничего дурного про этого командира сказать нельзя: он воюет хорошо и отважно. Больше того, он воюет с радостью и охотой. Только вот, наверно, он с таким же удовольствием воевал бы и в бывшей эстонской армии, воевал бы в американском, французском или турецком мундире, главное - воевать... Потому что война и армия - его призвание, и никакие убеждения, связывающие руки, ему не нужны. Можно допустить, что он даже счастлив.
Как же тяжело тем, у кого есть убеждения!
То было жестокое отчаяние, мучительное разочарование, и Кирсипуу, сжав зубы, переживал их.
- После этого письма он просто был не в себе, - вспоминал Сярель. - В последнюю субботнюю ночь в Северном лагере, в ночь на то воскресенье, когда началась война... Он вышел из палатки, обхватил руками сосну и стал грызть кору, а у самого из глаз текут слезы...
Однако Кирсипуу не перебежал, хотя у него было бы для этого больше оснований, чем у некоторых других. Он остался, надеясь в душе, что все же увидит победу справедливости. Именно эта надежда, наверно, и вернула ему равновесие. Только как же в таком состоянии идти в бой!
Каждый раз, когда я потом видел Кирсипуу, вдвойне серьезного и вдвойне усталого, я испытывал не столько сочувствие, сколько глубокое к нему уважение. Потому что, наверно, легче победить врага, чем самого себя.
Неизбежность вращения огромного колеса истории объяснять просто, но когда ты сам песчинка под этим колесом...
(Я никогда не узнал, что Рауль Кирсипуу окончил войну со скромными сержантскими погонами на плечах и скромными солдатскими медалями на груди. Два раза его хотели послать в военное училище, но он категорически отказывался, потому что ему было бы трудно заполнить анкету.
В 1946 году он поступил в университет, учился и жил на одну только стипендию. Окончив университет, он поехал куда-то в сельскую школу, говорили, там появился очень хороший учитель литературы.
Он не ошибся в том, что победит справедливость: его мать и семья брата были реабилитированы и вернулись, но отец и брат вернуться уже не смогли.
Иногда он делится в школе военными воспоминаниями, только, наверно, без особого удовольствия: раны, ведь долго кровоточат.
В шестидесятые годы Кирсипуу вступил в партию.)
20
Голова колонны застряла в пробке, последовала вынужденная остановка, которая могла продлиться неведомо сколько. Особой опасности не было, потому что погода стояла облачная, в воздухе парило, наверно, предвещая грозу. В такую самолеты не летают. Мы расположились у реки, где был брод, и в эту удушливую жару сразу потянуло в воду. Я завел своего Ветра на середину реки и стал обливать его водой. Могу поклясться, что от удовольствия Ветер смеялся. Я и сам искупался и должен сказать, что впервые за это лето испытал приятное чувство.
Купались в основном солдаты и строевые командиры. Когда же в воду вошли фельдшер Маркус и капитан Рулли, двое ужасно волосатых мужчин, покрытых первый черной, а второй - рыжеватой шерстью, я поверил, что в этой речушке нет водяных. Не то бы они с воплями удрали из нее в заросли ивы и ольхи.
21
Жара немилосердная. На небе ни одного белого клочка, солнце палит нещадно. Наши гимнастерки давно уже спеклись от пота, а сегодня пот течет даже по ногам в сапоги.
Ужасно было бы в такую погоду умереть: яркое солнце, зеленеющие, пахнущие сеном холмы, подальше, в знойном мареве, дремлют леса... Все цветет, наливается, начинает созревать, как всегда в середине лета. Но война и смерть не считаются со светлой, зовущей к жизни погодой.
Сегодня день прошел благополучно, немецкие самолеты, видимо, заняты где-то в другом месте, их не видно. Только высоко-высоко густо прут тяжелые бомбардировщики на восток и обратно, но на передовой они не опасны. Да и на земле сравнительно спокойно: пехота впереди держит фронт, ясно слышна деловая трескотня "максима", реже слышится винтовочная стрельба. Передовая отсюда недалеко, может, километра полтора. Батарея отделена от нее болотистыми лугами, поросшими ивняком, далее тянется столь характерный для этих мест ольшаник, на краю которого и находится наше сегодняшнее пристанище. Далеко на востоке сквозь дымку виднеется большой хвойный лес.
Сегодня мы нанесли три огневых удара по карте. Один пришелся по перекрестку села, второй - по участку леса напротив нас и последний - по лесистому пригорку, расположенному левее от него, где, по данным пехоты, должен находиться какой-то наблюдательный или командный пункт. Едва ли огонь мог быть особенно точным, потому что и наша собственная позиция не была топографически точно привязана по карте, и данные для стрельбы никак не откорректированы наблюдательными пунктами. Все делалось на глазок, по принципу: эх, была не была. В ответ получили оттуда несколько неточных мин.
Ждем обеденного перерыва.
Как ни странно, но он действительно существует и выдуман не нами. Дело в том, что немцы воюют по часам, будто они прежние аккуратные ремесленники: фронт просыпается с восходом солнца, с часу до двух затишье, то есть обед, и вечером работа продолжается до захода солнца. В этой регулярности, честно говоря, есть что-то жуткое: война превращена в организованный труд, как на фабрике или на помещичьих угодьях. Убийство стало повседневным ремеслом.
Нам этого никак не понять. Если обратиться к истории, то ни о чем подобном ни читать, ни слышать не приходилось. Правда, история и прежде знала профессиональных военных и платных наемников, бывали и армии с твердым распорядком. Только маловероятно, чтобы фаланги Александра Македонского, легионы Цезаря или орды хана Батыя воевали по расписанию: с такого-то до такого-то часа убиваем, потом делаем часовой перерыв, после чего принимаемся снова. Наоборот: смутно помнится, что в Библии один иудейский полководец кричал солнцу, чтобы оно не двигалось с места до тех пор, пока он не разделается с врагами. Или, скажем, чем кончилось бы сражение под Цесисом [город в Северной Латвии, где весной 1919 г. эстонская армия в ожесточенных боях уничтожила немецкую дивизию], если бы наши солдаты, когда дрались с ландесвером, соблюдали обеденный перерыв? Да и вообще: регулярность и распорядок дня при убийствах - это уж нечто совсем бесчеловечное. Война сама по себе - с начала и до конца бесчеловечна, противоестественна, противна человеческой природе, и уж совсем чудовищно превращать ее во что-то повседневное, обыденное, регулярное. Убийство стало профессией с твердым и регулярным рабочим днем...
Хотя мы никогда между собой на эту тему не говорили, все мы относимся к этому одинаково. Нередко мы пытались нарушить этот ремесленнический распорядок дня: иногда мы наносили огневой удар во время обеда, случалось - и ночью.
А все же мы ждем наступления обеденного перерыва у немцев. Просто потому, что нет большой опасности и можно заниматься делами, которые предпринимать в другое время гораздо рискованнее.