– Ты написал сказку, – говорит ему один из друзей. И автор задумывается. Может быть, он всю жизнь пишет сказки? Задумчиво бродит он по комнатам. Вот это, кажется, удалось, а это – нет. Скуповато построен дом, мало света, надо бы сделать окна пошире.
И ему <…> начинает мерещиться, что за главным он не разглядел самого главного. Что значительные подробности пробежали рядом с ним и догнать их, оценить их так и не удалось <…>. Историями по – прежнему набит белый свет. Они совершаются открыто или втайне, сталкиваясь или осторожно обходя друг друга. Веселые, грустные, занимательные – стоит только наклониться, чтобы поднять любую из них <…>. И вот начинается строгий отбор, вспоминается собственная жизнь, обдумываются отношения. Еще не найдена таинственная связь, которая, может быть, заставит читателя листать страницу за страницей. Белый лист лежит на его столе и на нем – никуда не денешься – уже написана первая фраза…
Я читала, а Каверин смотрел на меня хитрыми смеющимися глазами экзаменатора и аппетитно хрумкал печеньем. Наконец до меня дошло: все, сказанное им и зачитанное мной, для него вовсе не откровение, а состояние, естественное состояние писателя, прожившего в литературе к моменту нашего разговора 67 лет и относящегося к ней сегодня так же, как в ту далекую пору 1921 года, когда под впечатлением первой встречи с Горьким он дал себе клятву посвятить жизнь литературе.
– Вениамин Александрович, – я тоже улыбаюсь (облегченно!), – одно только перечисление уже написанного Вами вызывает трепет и займет много страниц машинописного текста: романы, повести, публицистика, мемуарная литература… Вот книга «Литератор», я прочла ее, не отрываясь, и мне кажется, Ваши опасения «Я много раз начинал эту книгу и откладывал в сторону, потому что мне казалось, что мои письма и многие страницы дневника, связанные с прошедшим, а подчас – и давно прошедшим временем так устарели, что их все равно никто не будет читать», – совершенно излишни. Едва появившись на прилавках магазинов (я сама еле успела купить), книга мгновенно разошлась. Воспоминания о Тынянове, Горьком, Чуковском, Шкловском, Мейерхольде, Таирове… Блестящие имена, интереснейшие художники. Нет только имени Мандельштама. Вот о чем, лично мне, хотелось бы прочитать в первую очередь. В прошлом, 1987 году в ЦДЛ состоялся первый, самый первый вечер памяти Мандельштама, где звучал его чудом сохраненный голос – он читал свои стихи «Я по лесенке приставной…», – и где в числе выступавших с воспоминаниями о поэте были Вы. Ваш рассказ о встречах с Мандельштамом показался мне тогда очень интересным, но нигде этого пока нет…
– Я знал Мандельштама, к сожалению, недостаточно хорошо, и хотя встречаться нам приходилось часто, не был с ним так близок, как Ахматова или Тынянов. Мандельштам ведь был странник, не имевший даже постоянного пристанища. Отчаянно смелый, решительный и чрезвычайно взыскательный к самому себе человек. Я был свидетелем того, как он публиковал свои вещи, и могу сказать, что, пожалуй, не знаю другого так заботливо относящегося к каждому своему слову писателя.
Именно Мандельштам произнес суровый приговор моим юношеским попыткам писать стихи. В 1920 году я считал себя если не выдающимся, то по меньшей мере значительным поэтом. Юрий Тынянов, которому я свои стихи прочел, сказал: «В тебе что – то есть» и посоветовал писать прозу. Над этим «что – то» я впоследствии размышлял много лет. А тогда… гордясь сложностью своих стихов, пошел к Виктору Шкловскому. Шкловский жил в Доме искусств в бывшей спальне Елисеева, умело оборудованной гимнастическими снарядами. Крутя ногами педали неподвижного велосипеда, он выслушал мои стихи и сказал: «Это элементарно». Его жена, чтобы утешить меня, положила лишнюю крупинку сахарина в мой стакан чая.
Но я не утешился, я отправился к Мандельштаму, чтобы услышать буквально следующее: «От таких, как Вы, надо защищать русскую поэзию». С тех пор я уж стихов не писал. Эта встреча с Мандельштамом запомнилась особенно. Он принял меня как невоспитанного человека, который, не снимая шапки, осмелился войти в храм. Сам поэт Осип Мандельштам был далек от визуальности, от вещности. Казалось, что его стихи состоят не из слов, а из оттенков слов, а его задача – создание новых смыслов. Тынянов считал, что свой музыкальный стих он принес из девятнадцатого века, и в этом смысле был, как мне кажется, близок своему единственному последователю, поэту Константину Вагинову, забытому в наше время, но такому сильному и оригинальному, что его поэзия, несомненно, будет оценена, и, может быть, очень скоро. Еще Мандельштам писал грустно – остроумную прозу, и как прозаик, очевидно, не был уверен в себе, потому что, уже сдав в журнал «Звезда» автобиографическую повесть «Египетская марка», трижды брал обратно рукопись, чтобы внести новые и новые исправления. Эти его произведения настолько чужды самому понятию «проза, что подчас кажется, Мандельштам сознательно и с чувством гордости настаивает на жанре «не проза».