«А может, это Одри? — спрашиваю я себя. — Марв? Ричи? Мама?»
Ничего не понимаю.
Внутренний голос подсказывает выбросить карту к чертовой матери — просто швырнуть в мусорный бак и забыть об инциденте. И в то же время одна эта мысль вызывает во мне острое чувство вины.
«Не похоже, чтобы это была случайность», — думаю я.
Швейцар подходит и обнюхивает карту.
«Черт, — вздыхает он. — Я-то думал, пожрать принесли».
Обнюхав несъедобную штуку в последний раз, пес замирает: видимо, размышляет, что бы такого сделать дальше. И поступает как обычно: плетется обратно к двери. Выписывает полукруг и ложится. Устраивается поудобней в шубе из черной и золотой шерсти. Глаза Швейцара безмолвно светятся, но я чувствую их темную глубину. Пес потягивается на жестком старом ковролине.
И смотрит на меня.
А я на него.
— Ну? — спрашиваю. — Чего надо?
«Да ничего».
— Ну и все.
«Ну все так все».
На этом мы завершаем беседу.
А я так и стою с бубновым тузом в руке. И ничего, ничегошеньки не понимаю.
«Ты бы позвонил кому-нибудь, а вдруг?..» — говорю я себе.
Телефон опережает меня и звонит сам. Может, это ответ?
Если трубку прижать к уху сильно-сильно, становится больно. Но я терплю. Слушаю.
Это мамин голос.
— Эд?!
Его я узнаю из тысячи. К тому же она орет, всегда орет в трубку…
— Здравствуй, мамуля.
— Не мамулькай мне, говнюк!
Отличное начало разговора.
— Ты, случаем, ничего не забыл сегодня?
Я лихорадочно роюсь в памяти, но не обнаруживаю подходящих мыслей или воспоминаний. Только карта поворачивается в пальцах и так и эдак.
— Да вроде ничего, ма…
— Как это на тебя похоже! — Мама не просто в ярости, она в бешенстве. Выплевывает вопрос прямо мне в ухо, я почти глохну. — А кто должен был, мать твою, забрать сраный журнальный столик из мебельного магазина, а, засранец?
Очаровательно, правда?
Я уже предупреждал, что мама любит ввернуть крепкое словцо. Предупреждал?
Ну так вот, она их не просто вворачивает. Она ими сыплет. Мама сквернословит без остановки, без паузы, без продыху — в любом настроении. Естественно, во всем виноваты мы — братец Томми и я. Мол, в детстве мы играли в футбол и ругались так, что листва облетала и птицы глохли.
— И что мне было делать? — пожимает плечами мама. — Отучить вас от брани я не смогла и потому решила расслабиться и получать удовольствие. Как говорится, с кем поведешься…
В общем, если беседа обходится без «говнюков», «тупиц» и «засранцев» в мой адрес, это просто праздник какой-то. И дело даже не в словах, а в том, как она их произносит. Мама не выговаривает ругательства — она ими плюется и швыряет, точно фанаты.
Из трубки в меня до сих пор летит разнообразная лексика — правда, я не слушаю. А надо бы.
— …И что, черт побери, я буду делать завтра? Вот придет мисс Фолкнер на чай, — я чашку на пол поставлю, мать твою за ногу?
— Мам, просто скажи, это моя вина.
— Да! Я так и скажу! — рявкает она. — Признаюсь, что мой сын — придурок! Он забыл заехать за журнальным столиком! Эд, ты придурок! Простую вещь сделать не можешь!
Эд, ты придурок.
Ненавижу.
— Ма, я все сделаю.
Но ее уже не остановить — и я опять отключаюсь. Смотрю на бубновый туз в руке. Он блестит.
Я трогаю его пальцем.
Щупаю поверхность.
И улыбаюсь.
Ему.
Бубновому тузу.
Потому что он — мой. Его прислали — мне. Не Эду-придурку. А мне — настоящему Эду Кеннеди. Будущему Эду Кеннеди. Не таксисту-недотепе.
Что мне предстоит?
И кем я стану?
— Эд?
Я молчу — думаю.
— Эд?! — взрывается мама.
Я подпрыгиваю — и выпадаю из забытья.
— Ты меня слушаешь или нет?
— Д-да… Слушаю, конечно…
Эдгар-стрит, 45… Харрисон-авеню, 13… Македони-стрит, 6…
— Извини меня, пожалуйста, — возвращаюсь я к беседе. — Забыл. Замотался и забыл совсем. Работы много, закрутился — извини. Завтра столик привезу, хорошо?
— Точно?
— Абсолютно.
— И не забудешь?
— Не забуду.
— Смотри мне. Тогда пока.
— Ой, стой! — торопливо несется мой голос по телефонным проводам. — Не вешай трубку, ма!..
Она нехотя откликается:
— Чего?..
Слова не идут с языка, но я должен, должен узнать. Про карту. Раз уж решил, что надо опросить каждого подозреваемого. Почему бы не начать с мамы?
— Чего тебе? — переспрашивает она чуть громче.