- Секунду. Он тоже будет врачом?
- Он шалопай, значит, не будет.
- А она?
- А она, как теперь принято объяснять, полюбила другого, значит, не любила меня. - Я встал. - Одному волноваться проще.
- В чем же моя ошибка? Неужели ничего нельзя исправить? - шепчет Анна.
- Исправить можно все. И лишь там, где прошел скальпель, уже ничего изменить нельзя... Мне пора.
- Три "ю" не забудь.
Никогда не забуду. И два ее солнца касаются меня, вливаются в меня, уничтожают все никчемные слова.
А вокруг нянечки, медсестры. Неловко как получается.
Ну, все. Еще раз встречаюсь с Женей. Да что с ним?
Только брови, своп исспня-черные ангелята, сдвинул так, что лишь по возникшей на переносице борозде можно определить, что их две. Медсестра мне тихо говорит на ухо: Женина девочка, которую она с женой назвали Оксаной, прожила только сутки... Спросить Женю, какой он выбрал наркоз, ннтубациониый с управляемым дыханием или... Но Женя всегда выбирает верно. Только сегодня он, как никогда еще, собран весь, словно йог, в одну неделимую клетку.
- Там Пронников вам что-то хочет сказать, - снова шепот медсестры.
Захожу в палату. Улыбается. По это не улыбка, а скорее маска, даже крик. Переживает, бедняга. Что ж, естественно, больной волнуется перед операцией, врач - после нее. Воспаленными губами, стараясь не терять улыбки, Иван Васильевич говорит:
- Вчера у меня в палате снова целый вечер была ваша мама. Елена Дмитриевна читала мне книгу. Межелайтиса "Ночные бабочки". Ночные бабочки, они летят на огонь, сгорают, но летят...
- Но мы с вамп не мотыльки, - касаюсь я плеча Ивана Васильевича. - Вы о чем-то хотели меня попросить?
Иван Васильевич отвернул от меня голову, как в первую встречу, я слышу его дрожащий голос:
- Саша, Александр Александрович. Если мы с вами больше не увидимся, считайте, что один из нас просто не вернулся из разведки, как это часто бывало на войне.
Мне надо бы ему сказать "спасибо", но я говорю, что мне не нравится его щека, она чуточку подергивается.
Скажу медсестре о премидикации, укол снимет реакции на раздражители. Но, Иван Васильевич, дорогой! Я, видите, сиокоеп. Из двенадцати вариантов нашей операции два возможных случая без колебаний утвердили в Ленинграде. Но этого я по говорю. Потому что каждый вариант по ходу дела обязательно будет с вариациями. Операция ведь делается по законам симфонии: основная, тема и вариации. Ивану Васильевичу я говорю о полной уверенности полковника Якубчика. Правда, Павел Федотович уже успел мне сказать: "Трудно подготовить к операции больного, еще труднее, оказывается, врача".
Но ведь он пошутил, Иван Васильевич.
Струя воды бархатно обволокла руки. Рядом со мной моется Павел Федотовпч. Хитрющий старик. Может, я просто поначалу не понимал его? Не понимал того, как искусно он подставлял мне подножки, как усложнял барьерами мою дорогу, испытывал, смогу ли я эти барьеры взять. Все забрасывал мепя на быстрину, о которой я ему признавался тогда, в отдаленном гарнизоне. Но там была одна глубина, тут другая.
- Можно начинать.
В дверях лицо Жени, розовое лицо, подчеркнутое белизной операционного костюма. Мы все в этот день становимся "снежными человеками". "Можно начинать..."
Это значит, Иван Васильевич уже спит.
- Перевожу на управляемое дыхание. - Голос Ангела теперь звучит за дверью.
С приподнятыми, согнутыми в локтях руками я вхожу под свет бестеневых ламп. Увидел мельком, как за окном закачалась под ветром острая верхушка тополя.
Сколько раз я переступал этот порог и, подойдя к подоконнику, видел, как упорно тянет тополь свою макушку-буденовку к нашему четвертому этажу, чтобы однажды наконец заглянуть сюда, как, мол, идут у нас дела.
Потом я протягиваю руку и чувствую холодок скальпеля, вложенного медсестрой в мою ладонь, без всяких слов. По моей спине побежала первая соленая капля.
- Я благословляю тебя, - это ты сказал мне там, в Нагольном. И теперь звучит и звучит отцовское:-Благословляю.
- Зажимы...
Перевязал первый сосуд, отрезал нитку. Все глубже, и глубже, и глубже, как по шахтному колодцу.
Час.
Тополь, седина Ивана Васильевича - все ушло, пропало. Сейчас только это: огненной красной зарей вспыхнувшее поле. Поле и я.
- Работаешь нормально. - Голос полковника Якубчика помогает ощутить время.
Час тридцать.
А самое опасное начинается только теперь. Доступ сзади. И снова холодок в руке, снова зажимы. Побежали, заструились капли.
Два часа.
- Осторожно, позвоночная артерия рядом.
Тампон. Тампоны. Много тампонов. И вот ее, голубоватую, хорошо видно. И мы уже в стороне от нее. Голос Якубчика:
- Деликатнее.
Но куда, к черту, деликатнее? Скальпель уперся в сросшуюся мозоль позвонков. Тверже камня! Природа зафиксировала травму. Но если бы она этого не сделала, позвонки шатались, и еще тогда, при падении с обрыва, гибель была бы неминуемой.
- Спондилез, - опять голос Якубчика. - То, чего я боялся.
- Ну да, я не боялся этого, - говорю в сердцах.
- На кой черт лез? Я тебе говорил.
Подплыл Женя Ангел:
- Вы долго будете лаяться?
Якубчик смотрит на меня. Я - на Якубчика. Дуэль глазами.
По какому-то знаку шефа Ниночка выскальзывает из операционной. Зачем? Мне кажется, она помчалась в ординаторскую, к телефону. "Мама! Срочно, мамочка! Понимаешь, человек рассечен насквозь. Мама, Павел Фицотович говорит, без тебя не выдержит. Срочно, миленькая".
Три часа. Три часа двадцать минут. Три часа тридцать минут... Три часа сорок... Ни с места. Тринадцатый, тот тринадцатый вариант, которого не ждут. Он был прав, этот хитрый Якубчик. "Если мы с вами больше пе увидимся..."
- Я зашиваю, - говорю сквозь марлевую повязку, под которой скрыта закушенная до крови губа.
И в этот миг чувствую, как меня ударили по поге бахилой. Удар мягкий, но удар. На таком языке Павел Федотович еще никогда не изъяснялся. Встряхиваюсь:
- Дайте зубной бор.
Это последнее, на что можно надеяться. Сверло прошпвает сросшиеся тела позвонков с такой силой, с какой отбойный молоток вспарывает пласт антрацита. Впрочем, там, на Донбассе, молоток уже сдают в музей, а мы все еще, черт возьми, должпы выкручиваться, забываем в суете, что все в конечном счете зависит от нас самих.
- Ретрактор! - теперь я кричу так, что мне его подпосят сразу двое: Якубчик и медсестра.
Пять часов.
Еще два часа уходят на фиксацию. С "древа жизни"
павсегда снята удавка. И ради этого, считай, две жиэнп прожито, две судьбы, а может, и того больше.
А на "снежных человеках" теперь костюмы цвета подталого серого снега.
Такой снег бывает весной. А может, и в самом дело уже весна? Тополь бьется ветвями в окно. То ли обмерзли, то ли набухли почкп.
Потом я захожу в палату, долго стою, слушаю ровное глубокое дыхание Ивана Васильевича. Глазами говорю Павлу Фсдотовичу: "Спасибо, дед". Выхожу во двор. И у салюго входа в отделение на лавочке вижу синий комочек. Конечно, Анна никуда пе ушла. Она чутко обернулась на мои шаги, прислушиваясь ко всем шорохам на земле, к себе. "Что же сейчас произошло?" И мне, как в первую встречу, показалось, она сама знает ответ, только не смеет произнести его вслух.
- Это было очень трудно?
Тут, как из-под земли, вырастает Павел Федотович.
Его дрожащие пальцы трепещут у висков:
- Считайте, что сегодня он слетал в космос.
Противный дед. Никакой конспирации.
Мы смотрим ему вслед. Сутулым от усталости плечом он толкнется о ствол тополя, смешается, улыбнется своей неловкости. А тополь накренится под ветром, пригнет макушку-буденовку книзу, как будто в пояс поклонится старому хирургу.