Тогда я этого не знал. Никто ведь не просил показать паспорт, ура революция, кому спрашивать документы, кому их проверять, кому есть дело до имени? Все мы люди, все мы братья, а тот был мертв, ему уже все равно, сгнил в жидкой грязи, с мерцающими глазами, кости и прах, тьфу ты черт!
Я сидел в вагоне, в скором поезде, в первом классе, естественно, — как легко к этому привыкаешь и как странно, что все возбуждение прошло, все само собой разумеется. Неужели раньше я стоял у печи, должен был вылезать из постели посреди ночи? И тесто было пышное и упругое, а из горнила жар бил прямо в лицо и опалял кожу, а коротышка Хеннингс сжег себе фартук и одну руку и так кричал… Чушь, чушь, это же был не я, это не я, я же вот, еду, высокообразованный господин, состоятельный господин на красном диване, первым классом, другим-то можно только посочувствовать, в четвертом классе, в тесноте, как животные в загоне, как скотина, даже сесть не могут и так устали, и колени дрожат, но приходится стоять, всем, даже тому низкорослому щуплому драгуну, с бледным лицом под черным пробором, тому, который всегда пялился на меня таким колючим взглядом, пока не упал, внезапно совсем побелев лицом. Или это мне только причудилось, или увидел на какой-то картинке, и это воспоминание о чем-то, это… или нет?
— Когда прибудете в Берлин, — говорит толстая лысина на диване напротив, — революция, кто бы мог подумать! Вы же в Берлин едете?
— Этот поезд едет в Берлин? Правда? Да. Я, собственно, только хотел… Конечно, я еду в Берлин.
Конечно? А почему я поехал? Я же совсем не хотел, но меня туда тянуло. Я думал, что еду по своей воле, но как я мог забыть, что моя мать, моя сестра во Франкфурте, как? Уже год их не видел, поскорее бы, а теперь в Берлин? Конечно, в Берлин. Это оказалось совсем не трудно, никаких колебаний. Я улыбался, мне все время хотелось улыбаться, но, несмотря на это, что-то темное лежало на душе, странная тень, не желала рассеиваться, тяжелая и душащая.
В коридоре вагона какой-то мужчина прильнул к окну и смотрел на пролетающий мимо пейзаж. Я не мог видеть его лица, но узкая спина, перекошенные плечи — левое немного выше правого, — особенное положение напряженной шеи — все это показалось мне знакомым, что-то поднялось во мне, странное возбуждение, ни на что не похожая ненависть, почти физическая тошнота. Я не мог оторвать от него глаз. Попал под гипноз, что ли? Я же ехал первым классом и никого здесь не знал! С чего бы мне так ненавидеть незнакомого человека, шею, спину, так яростно, без смысла, без причины? Какое мне было дело до него?
Потом спина повернулась, на шее появились косые складки, я увидел голову в профиль: чужой человек. И все равно — я знал его, все равно моя кровь прилила ко лбу, все равно было что-то темное, пугающее, как удар по голове, мысли путались, я хотел встать, отвернуться — и тут он меня заметил, резко развернулся ко мне всем телом, глаза его стали жесткими и дикими, белки, казалось, вылезли из орбит, ноздри задрожали, рука сжалась в кулак, на мгновение показалось, что кулак хочет подняться, ударить в узкое тонкое стекло, разделявшее наши лица… но он резко опустил руку, презрительно отвернулся и скрылся одним коротким рывком.
Я сидел оглушенный. Что это было? Мне это приснилось? Галлюцинация? Война, конечно, сказалась на моих нервах, ничего удивительного, конечно, это пройдет. Надо только отдохнуть, вернуться к работе… Тыльной стороной ладони я провел по лбу: странно, какая белая у меня рука, совсем тонкая и прозрачная, тонкие голубые вены вились словно сквозь воск, будто это вообще не моя, будто…
“Странно, — пронеслось у меня в голове, — что я за человек, что же я такое, что здесь сидит, и что за странные у меня руки!”
Поезд въехал под крышу вокзала. Я никогда прежде не бывал в Берлине, но знал, что это Берлин, я совсем не удивился. Я прошел по перрону, спустился по лестнице, свернул налево, по Кёниг-гретцер-штрассе к Потсдамер-плац. На Бельвю-штрассе мне навстречу шел человек, хотел пройти мимо, испугался, остановился, поздоровался, что-то блеснуло в его глазах, и счастливая ладонь порывисто схватила меня за плечо:
— Дружище, ты! Доктор, ты здесь, ты жив? Что скажет Грета? Был слух, с тобой что-то случилось… Ты ей, конечно, телеграфировал? Я только вчера заходил к ней, твоя мать тоже была там. Они все очень переживают. И твое последнее письмо было такое странное, предчувствие смерти, господи, такое нельзя писать, а потом этот слух пошел, но вот ты здесь, какая радость, я провожу тебя немного, если хочешь, конечно, пойдем, машина, как ты только умудряешься так медленно ходить, неужели никого не было в поезде?