Выбрать главу

Жил мальчик, главным образом, в городе Бежецке, на воспитании бабушки со стороны отца, Анны Ивановны. «Конечно, я узнал о гибели отца сразу: очень плакала моя бабушка и такое было беспокойство дома. Прямо мне ничего не говорили, но через какое-то короткое время из отрывочных, скрываемых от меня разговоров я обо всем догадался. И конечно, смерть отца повлияла на меня сильно, как на каждого влияет смерть близкого человека. Бабушка и моя мама были уверены в нелепости предъявленных отцу обвинений. И его безвинная гибель, как я почувствовал позже, делала их горе безутешным. Заговора не было, и уже поэтому отец участвовать в нем не мог. Да и на заговорщицкую деятельность у него просто не было времени. Но следователь – им был Якобсон – об этом не хотел и думать…», – вспоминал Лев Николаевич о трагическом 1921-м годе.

С мамой и бабушкой

После гибели отца его даже пыталась усыновить Лариса Рейснер – бывшая возлюбленная Николая Гумилёва и, по иронии судьбы, ставшая прообразом Комиссара в известной пьесе Всеволода Вишневского «Оптимистическая трагедия». Предлагала усыновление и тетка Александра Степановна Сверчкова, собиравшаяся дать племяннику свою фамилию, ибо носить фамилию осужденного небезопасно. Но он остался Гумилевым. И все большую роль в его жизни стала играть мать.

«К маме я приехал уже позже, когда мне было 17 лет (это был 1929 год), и кончил школу уже в Ленинграде. Но жить мне, надо сказать, в этой квартире, которая принадлежала Пунину, сотруднику Русского музея, было довольно скверно, потому что ночевал я в коридоре, на сундуках. Коридор не отапливался, был холодный. А мама уделяла мне внимание только для того, чтобы заниматься со мной французским языком. Но при ее антипедагогических способностях я очень трудно это воспринимал и доучил французский язык, уже когда поступил в университет», – снова мы обращаемся к воспоминаниям Льва Николаевича.

Осип Мандельштам говорил о нем Ахматовой: «Вам будет трудно его уберечь, в нем есть ГИБЕЛЬНОСТЬ». Потом в этом видели пророчество.

Отношения матери и сына никогда не были безоблачными. О встрече с Ахматовой в Москве после второго лагерного срока Гумилев вспоминал, не скрывая обиды: «Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. <…> Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зильберману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились». Здесь он эмоционален, необъективен. Лев Николаевич и сам держался с этой публикой конфликтно. Это объяснимо: судьба его смолоду не баловала.

Николай Степанович Гумилев

Лидия Чуковская сетовала: «Вернувшись, я отправилась с докладом к Нине Антоновне, и она рассказала мне горькие вещи. Я, конечно, давно уже чувствовала, что между Лёвой и Анной Андреевной неладно, – однако чувствовать или услыхать – большая разница. То, что сказано было мне в больнице Анной Андреевной, теперь вполне подтвердила Нина. Лёва и в самом деле верит, будто он пробыл в лагере так долго из-за равнодушия и бездействия Анны Андреевны.

Я – многолетняя свидетельница ее упорных, неотступных хлопот, ее борьбы за него. Больше, чем хлопот, то есть писем, заявлений, ходатайств через посредство влиятельных лиц. Всю свою жизнь она подчинила Лёвиной каторге, всё, даже на такое унижение пошла, как стихи в честь Сталина, как ответ английским студентам. И от драгоценнейшей для себя встречи отказалась, боясь повредить ему. И сотни строк перевела, чтобы заработать на посылки ему, сотни строк переводов, истребляющих собственные стихи.

А Лёва, воротившись, ее же и винит!.. Но, подумала я, искалечен он не только лагерем: и юностью, и детством. Между родителями – разлад. Отец расстрелян. Нищета. Отчим. Он – обожаемый внук, единственный и любимый сын, но оба родителя вечно были заняты более своею междоусобицей, чем им; мать – «…измученная славой, / Любовью, жизнью, клеветой», – не это ли давнее, болезненное детское чувство своей непервостепенности он теперь вымещает на ней?