— А вы спросите у Пончика, управдома нашего… Он — еврейчик, но, вы знаете, очень толковый.
Все изменилось в войну. В конце лета сорок первого года меня и маму эвакуировали в Чкалов. Так назывался тогда Оренбург. Отец был директором фабрики, печатавшей листовки для немецких солдат, и в звании подполковника мотался между Москвой и фронтом. Мы жили у хозяев на Степной улице. Вдоль улицы стояли крепкие деревянные дома на кирпичном фундаменте и высокие, сколоченные из досок заборы. За забором бегали и звенели цепью собаки. На задворках в сараях откармливали свиней. Все дома были с крыльцом. По вечерам на крыльце сидели хозяева и грызли семечки, провожая редких прохожих долгим хмурым взглядом. Ветер гнал вдоль улицы песок и сгребал у заборов кучи из подсолнуховой шелухи. Настоящего голода не было. Картошки и сырой тяжелой чернухи хватало. Раз в неделю мама приносила мне с работы, из госпиталя, большой кусок синего колотого сахара. А на рынке за шерстяной отрез давали большой кусок сала.
В Чкалове я пошел в пятый класс. Однажды, когда я возвращался из школы, на меня набросилась стая пацанов, сидевших на крыльце. «Жид, жид! Бей жида!» Били в кровь. Я защищался, но их было много. Однажды мне проломили голову. Окровавленный, я пришел домой. Мама, слава Богу, была на работе, в госпитале. Нюся обмыла меня и сказала: «А ты их прости. Ведь они нехристи. Они не знают, что пресвятая Дева Мария, мать Христа, происходила из древнего еврейского рода, от самого царя Давида. Ты их прости, не держи на сердце». В конце концов мама забрала меня из школы.
Тогда смысл слова, которое кричали мальчишки, дошел до меня, и мне показалось, что я попал в чужую, незнакомую мне страну.
И еще случай. Однажды, гуляя в Чкалове, где-то недалеко от дома, я увидел на заборе надпись: «Бери хворостину и гони еврея в Палестину». Мне шел четырнадцатый год, и я уже знал, что я еврей. Но где эта Палестина? Слово было какое-то знакомое, где-то я его встречал. Вспомнил, в романе Вальтера Скотта «Ричард Львиное сердце». Это была страна, в которую средневековые рыцари-крестоносцы отправлялись освобождать Гроб Господен. Но почему я, еврей, родившийся в Москве, на Поварской улице, должен жить в этой самой Палестине? Спросил маму. Она печально посмотрела на меня, вздохнула и ничего не ответила.
В ночь на первое января сорок третьего года мы вернулись в наш дом на Поварской. Улица была темной. Голые липы тянулись из сугробов. Неубранный снег хрустел под ногами. Ранние, закутанные до глаз прохожие брели с поклажей на санках. Слепые окна домов были в белых бумажных переплетах. Так как отец подолгу находился на фронте, многое из нашей комнаты пропало. Особенно я сокрушался об этажерке с книгами и юбилейном однотомнике Пушкина.
В канун дня смерти Ленина приехал с фронта отец. Я прижался к нему и не узнал его. Шинель пахла морозом, табаком и чем-то горьким, вроде дыма. А от отца несло водкой. И я понял, что детство ушло навсегда. Той же ночью с отцом случился сердечный приступ. Меня разбудил крик мамы. Неотложка не приезжала. Мама бросилась со всех ног в поликлинику на Собачьей площадке. А меня увели к Яковлевым. Утром старуха Яковлева одела меня и проводила в школу. На улице колючий ветер полоскал траурные флаги, и я не знал, что отец умер…
Первый литературный гонорар
После смерти отца нагрянула нужда. Шла война. Зарплаты матери едва хватало, чтобы выкупить по карточкам сырой черный хлеб (пятьсот граммов в день на двоих), яичный порошок, повидло и сало-лярд. В школе давали завтрак: бублик и ириску. Голода не было, но есть хотелось всегда — и днем, и ночью. В конце войны в Москве открыли коммерческие магазины, люди ходили туда как в музей: посмотреть. Экспонатами были батареи колбас, жернова сыров, пирамиды консервов, россыпь пирожных. Волнами накатывал забытый тревожный запах молотого кофе и свежеиспеченной сдобы. В коммерческих магазинах продукты назывались по-довоенному. Разноцветные леденцы — ландрином (по названию дореволюционной фабрики)[4], шоколадные конфеты с тертым орехом — американским орехом, белые булки — французскими, ароматная сырокопченая колбаса с чесноком — еврейской. После войны, когда началась кампания против космополитизма, продукты переименовали. Американский орех почему-то назвали южным, французские булки — городскими, а от еврейской колбасы и духа не осталось (как в прямом, так и в переносном смысле слова).
Самым большим коммерческим магазином был Елисеевский. Очередь собиралась туда с самого утра и вытягивалась вдоль всего Козицкого переулка. Однажды, выстояв в этой очереди несколько часов, я попал в сверкающий зал с огромной нарядной люстрой. Отвыкнув за годы войны не только от пищи, но и от яркого света, я целый час, как зачарованный, бродил вдоль витрин. Особенно мучительно было смотреть на эклеры с заварным кремом, обсыпанные кондитерской крошкой.
4
Фабрика Георга (Федора) Ландрина известна с 1913 г.; выпускала дешевые леденцы без обертки, которые назывались «Ландринъ»; владельцу фабрики принадлежало более 40 магазинов и кондитерских в разных городах России.