— Ты, Никола, дурацкие мысли в голове не держи. Вместе к своим явимся или… Не будет этого «или», слышишь? Не будет!
— Язык, известно, без костей.
Вот, что называется, и поговорили душевно…
А фронт вроде бы стоит. Выходит, наши чуток отступили и опять уперлись ногами в землю. Ишь, фашисты ведут только методический обстрел, а наши пушкари подают голос и того реже.
5
Всю ночь они лежали рядом под одной шинелью. Перед рассветом, когда под шинель пробрался сырой холодок сентябрьской ночи, чувствовали друг друга спиной, не шевелились без крайней необходимости, но не спали. Упорно думали каждый о своем. Лазарев — с ужасом о своей слепоте: жить-то как дальше? Разве это жизнь, если ты больше никого и ничего не увидишь? Кто слеп от рождения, тому, может быть, все же легче: он, вероятно, не так остро чувствует, чего лишен. А ослепнуть в двадцать годочков…
Главное же — что он, Николай, теперь делать в жизни может? Городской устроится в какую-нибудь артель или мастерскую, специально для слепых созданную государством, и будет творить посильное. А он — колхозник, ему за плугом ходить положено, стога метать, хлеба косить и еще многое прочее, без чего в деревне не прожить, ежедневно делать надо. И все эти такие обычные и необходимые работы зоркого хозяйского глаза требуют. Вот и выходит, что, потеряв глаза, он не кормильцем, а нахлебником в родной дом вернется…
Так тошно было от этих мыслей, что на мгновение даже подумалось: а не оборвать ли вообще жизненную тропочку? На самое короткое мгновение посетила его эта думка, и сразу родилось неистребимое желание жить, жить во что бы то ни стало! И он с неприязнью, почти с ненавистью подумал о Савелии: если бы рядом был не этот приблудный флотский, а кто-то из товарищей, он, Николай, наверное, и минуты не сомневался бы в том, что тот не бросит его в беде, слезами и потом изойдет, но доставит к своим, определит в госпиталь. А этот флотский…
Вчера, правда, он себя настоящим человеком показал… А вот кто с точностью скажет, как завтра, когда рассветет, он поступит? Может, смоется втихую, и все дела…
А голова нестерпимо болит, кажется, вот-вот от боли на части развалится. Раны — сами по себе, а она отдельно от них болит. Так сильно, что порой тошнота к горлу подступает и давит, давит, дышать нормально не дает…
Может, все это от мыслей безрадостных?
А у Савелия заботы пока сугубо житейские. Ведь вчера он основательно напортачил: ни самой обыкновенной воды, ни завалящего сухарика не взял с собой. Это непростительно прежде всего потому, что рядом искалеченный войной товарищ, у которого вся надежда только на него, Савелия.
Сейчас, ночью, вчерашнюю промашку, конечно, не исправить. Значит, всем этим займемся утречком, когда соответствующая видимость установится. И начнем с воды: есть на примете овражек, где должен быть родник или ручеек. Наполнить водой надо будет не только фляжку, но и каску Николая; в бескозырке, известно, воды не принесешь, из нее лишь напиться можно…
А вот с едой во много раз сложнее, ее добывать у фашистов придется. Уловить какого зазевавшегося и…
Однако на все это время надобно, время! А его кот наплакал: Лазареву, может, немедля врачебная помощь нужна? Может, если быстро врачи вмешаются, удастся спасти хотя бы один его глаз?
Эти вопросы Савелий мысленно и прокручивал всю ночь, плутал в них, не решаясь принять какое-либо окончательное решение.
Всю ночь мысли шли косяком. Одна серьезнее другой. Поэтому и прозевал момент, когда небо начало светлеть. Савелий просто вдруг удивился, что уже не угадывает, а отчетливо видит иголки на еловой ветке, нависшей над лицом. Он сразу сел, осторожно и заботливо подоткнул шинель под Лазарева и замер в нерешительности: будить Николая или нет? Пришел к выводу, что, обнаружив исчезновение его, Савелия, он и вовсе распсихуется, и еле слышно позвал:
— Никола… Ты спишь?
— Чего тебе? — немедленно отозвался тот.
— Понимаешь, прошляпил я вчера. Даже воды, чтобы напиться, не имеем…
— На фляжку мою намекаешь? С нашим удовольствием, бери. И вещевой мешок прихвати. Там безопасная бритва. Почти новая: перед самой войной купил.
Захотелось трахнуть Николая кулаком по башке, но сдержался, сказал как только мог спокойно, даже ласково:
— Только фляжку и каску дай. Тебе же воды принесу.
Не Савелию, ориентируясь на его голос, а в пространство Николай протянул то и другое, И Савелий понял, что сейчас, отдавая каску и фляжку, Лазарев мысленно прощался не только с ним, Савелием, но и с жизнью вообще. Стало до слез обидно, однако сказал ровным голосом, словно ничего не понял, не почувствовал: