Он приказал нам войти в дом. Я едва слышал его бормотанье, потому что, войдя внутрь, я все свое внимание переключил на двери с чудесными карнизами и оконные рамы с изящными латунными ручками. Здесь было восхитительно! И когда внутренне я немного опомнился от этого великолепия, я хотел только одного: вон отсюда, прочь от этой униформы и рычащих обезьян.
Всю меру нацистского ужаса я впервые осознал поздним летом 1942 года. По дороге из школы к Бирам я свернул с Адельберт-штрассе направо на Копеникер-штрассе и увидел колонну людей: женщины и мужчины, молодые и старые, матери с детьми на руках. Каждый нес в руке маленький чемоданчик или сумку со своим скарбом.
Окруженная солдатами колонна, по шесть человек в ряд, двигалась через мост Шиллинг-брюкке в направлении Силезского вокзала, сегодня это Главный вокзал. Они тащились, подгоняемые резкими командами и ударами дубинок, которыми мучители безжалостно осыпали страдальцев. «Кто это, военнопленные?» — спросил я себя, но тут же заметил желтые еврейские звезды на их одежде. Как похоронная процессия, брели они по мосту. Приблизившись в оцепенении к лавке, я увидел Бира, стоявшего в дверях, многие соседи тоже высунулись из своих магазинчиков и уставились вслед несчастным.
Бир сделал мне знак войти. «Наверно их повезут в лагерь для принудительных работ. Поездом с Силезского вокзала». Я представил себе купе пассажирского поезда, а не вагоны для перевозки скота, в которых их везли в действительности. «Кому-то надо работать на заброшенных полях в Польше», — размышлял Бир. Так объясняли немцам в еженедельных киножурналах новостей.
«А как же старики? Они ведь не могут больше работать», — возразил я. «Этого я сам не понимаю». — Бир задумался. Фрау Бир стояла на своем обычном месте у печки, вдруг она подняла палец, глаза ее сверкнули: «А я вам говорю, что они убьют их всех!» Макс Бир, сидевший за письменным столом над своими бумагами, недоверчиво взглянул на нее: «Но, мамочка, они же не могут убить тысячи людей».
Эта простая женщина, не учившаяся нигде, кроме начальной школы, инстинктивно понимала, что происходит. Но мы не относились к ней достаточно серьезно. С годами она стала немного странной. Когда в лавке раздавался шорох, она прижимала к губам палец: «Тише, они опять спускают в камин подслушивающим аппарат». Постепенно она впадала в манию преследования.
В шесть вечера я, как обычно, пришел на Силезский вокзал, чтобы оттуда ехать в Мальсдорф. Со своей платформы я видел на соседнем пути дальнего следования товарный поезд, к которому в восточном направлении прицепляли пыхтящий паровоз. Вентиляционные щели вагонов для скот были затянуты проволочной сеткой, из вагонов слышались стоны и детский плач. Неужели так собирались везти людей в Польшу?
* * *
Тогда происходило многое, чего я еще не понимал, но что казалось мне чудовищным. Не осознавая до конца надвигающуюся на нас большую катастрофу, не умея ее понять, я был подавлен малой катастрофой, все более обострявшейся в нашем доме.
Уже в двенадцать лет мне стало ясно, что жизнь моей матери, а с ней и моих маленьких брата и сестры, находилась в опасности. Ко всем несчастьям, в конце 1940 года я должен был поехать в детский сельский лагерь в Зависну, которую нацисты, не долго думая, переименовали в Гренцвизе, потому что польское название им не подходило. Туда было приказано выехать всему моему классу. Я опасался, что в мое отсутствие отец мог причинить зло матери. Мне приходилось отдаваться в руки неизвестности. И вот поздним вечером 5 декабря 1940 года я прокрался к дедушкиному шкафу, вытащил шестизарядный французский револьвер. Холодный металл вызывал у меня омерзение, но я должен был сделать это: раз и навсегда прекратить мучения нашей семьи. Я выскользнул в сад. Пришел отец, я прицелился и нажал на курок — ничего не произошло. Я не знал, что нужно было снять предохранитель. Отец ничего не заметил. А на следующий день я уехал.