Когда во мне проснулся интерес к мебели, я еще не умел разбираться в различных стилевых направлениях. Но очень быстро у меня развилось шестое чувство к мебели периода грюндерства. Столбики, вычурные ножки, здесь деревянный шар, а там еще один — и я пропал! Тогда было очень подходящее время для собирания мебели периода грюндерства. Людям надоели эти «собиратели пыли» — насадки-украшения в форме ракушек и резных башенок. Дома обставляли новой «модерновой» мебелью, если наскребали необходимую, впрочем, небольшую сумму. Старую мебель рубили на дрова и сжигали в печке. Немногие зажиточные люди снимали с мебели украшения и выбрасывали их.
Это был мой шанс, и с бьющимся сердцем я сортировал хлам. Найдя что-нибудь красивое, мне еще надо было уговорить маму: «Ну, мамочка, пожалуйста!» Она кивала: «Ладно, тащи это к своему барахлу». И я, светясь от радости, нес очередное великолепие на чердак, где оборудовал свою сокровищницу.
Я стучался к нашим соседям и даже к людям, которых совсем не знал: «У вас нет, случайно, старого граммофона, старой граммофонной трубы?» Уже ребенком я понимал, что у граммофона непременно должна быть труба. Поэтому меня никогда не интересовали новомодные аппараты. Также и сегодня: по мне, музыка должна раздаваться из раструба, гость это и звучит безумно.
В любом предмете — часах, домах, мебели — я всегда ищу лицо. В предметах, созданных без любви, я не нахожу ничего. Многих, к кому я стучался, просьба удивляла, но часто я что-то получал; не раз, правда, меня просто вышвыривали. Наверно, люди думали, что я хочу их подурачить этими своими вопросами о старых вещах.
С особым пристрастием я собирал «мусорок», как его называл дядюшка, в основном, это были старые ключи, которые не подходили уже ни к одному замку. Целые связки ключей: они были великолепны! Я начищал их и засовывал в передний карман своего фартучка. Очень модные тогда фартучки для мальчиков, с лямочками крест-накрест на спине, которые застегивались на пуговицы, выглядели, собственно, так же как фартучки для девочек. Поэтому-то они мне так нравились.
Пристрастие к фартукам осталось у меня до сих пор. Когда я немного подрос, и обнаружилось, что мальчики постарше уже не носят фартуков, меня выручил дядюшка, заявив совершенно естественно: «Ну что же, значит, нам надо купить девчоночий фартук».
Мой отец имел, конечно, собственные представления о том, как должен выглядеть «настоящий» мальчик, и я им не соответствовал: слишком хорошенький, слишком изящный, подвижные черты лица, а застенчивая нежность придавала мне выражение мягкости.
Я примерял мамины школьные платьица, какие носили еще до Первой мировой войны. Тщательно уложенные, они хранились в сундуке на чердаке. Я вертелся перед зеркалом в полном восхищении. Я — но не отец. Обнаружив меня в таком немужском виде, он накинулся на меня с плеткой, сорвал с меня платье, рыча: «Ты не девчонка! Ты будешь солдатом!» Мне было тогда семь или восемь лет.
С удручающей регулярностью отец истязал меня плеткой. Однажды даже наша экономка не выдержала, она пыталась урезонить его, говоря, что переодевание в платья — только игра. Но он неистовствовал: «Даже если я насмерть прибью мальчишку! Имею право, в конце концов, это я его воспитываю». Экономка возразила, он ударил и ее.
Дядюшка взял меня в свои комнаты на первом этаже дома в Мальсдорфе. Я обставил свою детскую так, как хозяйка могла бы обставить комнатку где-нибудь в 1890 году: прелестный вертиков в стиле модерн, умывальный столик, гардероб, изящный комод, непременные часы с маятником на стене и зеркало-трюмо, украшенное столбиками. На этажерке — маленькой полочке на вычурных столбиках — стояли мои книги, на столе лежала красная плюшевая скатерть, на ней — посеребренная латунная ваза для визитных карточек, на другом столике стояла помпезная салонная керосиновая лампа. Люстру я купил у старьевщика, это была электрифицированная газовая люстра из латуни с алебастровыми шарами — мое маленькое царство.