Я моргаю и щурюсь от ласкового света, мягкой желтой пеленой застилающего глаза. Лениво перебираю в памяти мельчайшие происшествия сегодняшнего утра. Я привык жить одним днем, без прошлого и будущего, так гораздо легче сносить любые издевки судьбы, даже самые жестокие. Концентрироваться на одном мгновении, наблюдать собственную жизнь, как бесконечно перетекающие друг в друга пейзажи за окном быстро летящего поезда. Как яркую череду непохожих друг на друга дней.
Это очень удобная позиция, и ее единственный минус заключается в том, что она порождает пассивность. Нежелание и неумение что-то изменить, покорную отданность на волю обстоятельств и маленьких злобных случайностей. Я знаю, в чем состоит моя главная ошибка: сосредотачиваясь на настоящем, нужно делать что-то для будущего. А я не делаю… не могу… не смею. Я давно капитулировал, встал на колени, и подняться уже не хватает сил.
И вот я сижу на парапете, на набережной Блиса, греюсь в последних лучах оранжево-золотого солнца и вспоминаю утреннюю размолвку с Алексом. Даже не размолвку, а так… поговорили просто. Только после сегодняшнего разговора у меня остался какой-то мерзкий привкус, как после чьей-нибудь дурной шутки. Есть темы, на которые шутить нельзя. Есть вещи, которых лучше не касаться, чтобы не отворить случайно дверь и не впустить их в свою жизнь.
Еще мне вспоминается письмо так неожиданно свалившейся на мою голову виртуальной знакомой… как ее… Кристины. Мне всегда казалось, что суицидальные мысли несвойственны женщинам. Мужчина по натуре своей воин, рожденный, чтобы биться с трудностями и гибнуть в борьбе. А женщина природой запрограммирована на другое: создавать жизнь и хранить ее. А тут… такое… горсть таблеток в руке… предсмертная записка на экране монитора. А в соседней комнате мирно спят двое малышей. Несерьезно даже. И страшно, если вдуматься.
Но, может быть, это была просто уловка? Женщины горазды на всякие уловки. Просто стало одиноко, захотелось пообщаться хоть с кем-нибудь, а такое послание — чем не повод? Что ж, не могу ее за это осуждать. У самого иногда так пусто становится на душе, что хочется выть на луну.
А мое виртуальное „я“, Поль, неплохая выдумка. Он мне нравится. Почему бы хоть раз в жизни не попробовать сыграть роль кого-то другого? Как артист на сцене? Вырваться из плена собственной личности, стать свободным от себя самого. Это было бы так похоже на счастье.
Я вздыхаю, закрываю глаза и спрашиваю себя: а смог бы я, а вернее, смогу ли когда-нибудь стать таким? Лет через двадцать, когда приближусь к возрасту моего вымышленного персонажа? Уверенным, самодостаточным, состоявшимся во всех отношениях. И с грустью отвечаю: нет. Никогда мне не стать таким, как бы я этого ни хотел. Слишком многое поломано и испорчено. Разбитую посуду — не склеить, и в старые мехи молодого вина не нальешь.
Думаете, я стыжусь моей профессии, если можно ее так назвать? — Ничуть. Проституция для меня занятие временное… я надеюсь. Большой чести оно мне не делает, но — и тут я пожимаю плечами — какая уж теперь разница?
Или считаете, что я комплексую по поводу своей сексуальной ориентации? — Вот уж нет. Я принимаю себя таким, как есть. Кто бы что по этому поводу ни говорил.
Нет, беда моя совсем в другом. Мутный источник, в котором вместо воды нечистоты и болотная жижа, бьет из зияющей, как открытая рана, расщелины где-то в самом начале моего пути. И течет через всю жизнь, отравляя ее и пачкая. Питая мои ночные кошмары, заставляя терпеть унижения, потому что подсознательно я просто не могу почувствовать себя достойным чего-то лучшего. На меня еще в детстве было поставлено клеймо, имя которому „Ойле“.
С немецкого слово „ойле“ переводится как „сова“, но я веду речь вовсе не о пучеглазой ночной птичке. „Ойле“ — это название маленькой, захудалой кнайпы, а по-русски пивнушки, в одном из промышленных районов Саарбрюккена. Хотя, вполне возможно, что ее переименовали или снесли в конце концов, не знаю. И не хочу знать.
Когда я думаю о своем детстве, оно представляется мне чем-то вроде старого, покрытого паутинкой трещин и запотевшего зеркала, в которое я все вглядываюсь и вглядываюсь, в тщетной надежде разглядеть в его зыбкой глубине собственное лицо. Но то, что зеркало растрескалось и запотело — еще полбеды. Хуже всего то, что оно залеплено грязью. И эту грязь не отмыть, потому что она принадлежит прошлому. А над прошлым никто не властен.
И если бы грязь оставалась на поверхности зеркала, но она проникла слишком глубоко внутрь и почти лишила меня памяти. Я ничего не помню из тех событий, только отдельные, словно выхваченные лучом света из кромешной темноты сцены. Своего тогдашнего отчима, который потрясает кулаком перед моим носом и грозится убить, если я хоть слово кому-то скажу. Дородную хозяйку кнайпы, с достоинством шествующую между столиками. Помню, как меня почему-то тошнило в туалете той самой пивнушки; и еще бесконечные, мучительные допросы. Почему-то допросы я запомнил особенно хорошо. А то, что совершалось, и не раз, в крошечной комнатке за стальной дверью, начисто стерлось из памяти… и, наверное, к счастью.