— А-б-р-а-м К-о-п-е-л-е-в-и-ч…
Могильщик водил меня от надгробия к надгробию и приказывал:
— Читай!
Высунув кончик языка, я сладко тянул нараспев:
— Г-е-н-е-х К-р-и-м-е-р у-м-е-р в о-д-н-а т-ы-с-я-ч-а д-е-в-я-т-ь-с-о-т т-р-и-д-ц-а-т-ь в-о-с-ь-м-о-м г-о-д-у… Реб Хаим, не проще ли: в прошлом году?
— Чудак! — смеялся Хаим.
За лето мы прошли с ним все могилы, кроме одной. К ней могильщик меня и близко не подпускал.
— Назад! Назад! — кричал он, как будто я мог ее осквернить.
И все же я не вытерпел. Однажды, когда могильщика не было дома, я пришел на кладбище и разыскал среди деревьев таинственный холмик.
Возле него паслась коза.
Что ей надо? Может, Хаим поставил ее за сторожа? Нет, непохоже.
Животное мирно щипало траву. Изредка оно поднимало на меня свои невыразимо грустные глаза.
В синем небе на высокой канторской ноте пели жаворонки. Радостно сияло солнце. Сквозь густую листву деревьев падала золотистая пыльца, как будто ее стряхнули с крыльев все мотыльки на свете.
Я стоял у запретной могилы.
— Рувим Шаевич, ненаглядный сынок, — прочел я, а сердце, как чужой голубь, забилось за пазухой.
Шаевич — фамилия Хаима. Стало быть…
Я и не заметил, как ко мне подошла коза. Она жалобно и тонко замекала:
— Мееее…
— Мееее, — отозвалось эхо.
Я всегда думал, что слезы есть только у бабушки и у Мойшки-Сороки. Оказалось — и у меня. Слезы долго висели у меня на ресницах. Не моргни я, они никогда не покатились бы по лицу.
Никогда!
ШАПКА
От дома Капера до еврейского кладбища довольно далеко. Напрасно дядя Мотл-Златоуст клянется, что туда рукой подать.
Рукой подать до тюрьмы.
Мы идем молча. Винцукас грызет черствую баранку. Я думаю о небе. Облака — белые-белые, мягкие-мягкие. Ночью на них, должно быть, валяются ангелы и спит господь. Утром, когда он просыпается, с ним начинает шушукаться бабушка.
Она жалуется всевышнему на мясника Гирша, на торговку рыбой Сарру и, конечно, на меня. Бог спросонья плохо слышит ее, и старушка нудно и долго повторяет одно и то же:
— Ребейнешелойлом![1]
Вдруг я останавливаюсь, как вкопанный.
— Ты же без шапки, Винцукас!
— На улице жарко.
— Тебя Хаим не пустит.
— Почему?
— Такой закон.
— Какой?
— На кладбище без шапки нельзя.
— Почему?
— Почему-почему… Чтобы волосы от страха дыбом не встали.
— У меня не встанут. Я мертвых не боюсь.
— Все равно нельзя.
— Тогда иди один, — злится Винцукас и переминается с ноги на ногу.
— Постой. Что, если…
— Выкладывай, — строго цедит Винцукас.
— Я забегу к Лейзеру.
— Зачем?
— За шапкой.
Скорняка Лейзера в местечке называют ученым евреем: он выписывает из Каунаса газету. Иногда скорняк дает почитать ее моему дяде Мотлу-Златоусту.
— Я так и знал, что он нападет на Польшу, — говорит скорняк.
Или:
— Я так и знал, что он захватит Австрию.
Дядя Мотл-Златоуст редко соглашается с Лейзером.
— Русские покажут ему, где раки зимуют.
— Нет, англичане.
— Нет, русские.
— Я так и знал, что ты со мной не согласишься, — бросает скорняк и уходит.
…Квартира Лейзера пахнет пушистыми зверьками. В ней побывали все воротники местечка, кроме трех каракулевых. Хозяин мебельной фабрики Айзенберг, полицмейстер Корсакас и директор гимназии Олекас ездят к скорняку в Шяуляй. Был у нас четвертый воротник из каракуля, но он недавно умер.
— Что скажешь, Авремэле? — спрашивает скорняк.
— Помогите, реб Лейзер.
— Что случилось? — пугается он.
— Ничего особенного. Позарез нужна шапка.
— Шапка? У тебя ж она есть.
— Для Винцукаса.
— А куда он девал свою?
— Дома оставил. Его без шапки Хаим не пустит.
— Вы идете на кладбище?
— Ага. Выручите, Лейзер. Винцукас наденет вашу шапку и станет евреем.
— Станет евреем? А захочет ли он?
— Захочет. Вы его не знаете!
Лейзер встает со стула, вытирает о передник очки и снимает с гвоздя свою старую, поношенную шапку.
— Не забудь принести ее обратно. Она почти новая.
— Не забуду.
— Велика она для Винцукаса.
— Ничего. Ему ненадолго.
— Я так и знал, — кивает головой Лейзер.
О БОГЕ И О ДРУГИХ ВАЖНЫХ ВЕЩАХ
Вот и кладбище!
Обшарпанные могилы взбегают на гору, где лежат богатеи. Там просторно. Дядя Мотл-Златоуст клянется, что там еще очень много свободных мест.