После помывки и постирушек, бреюсь, выливаю на ладони Шипра, который нахожу в своей тумбочке, растираю лицо. Здесь же в тумбочке нахожу часы Победу, желтую Спидолу и фотоаппарат Зенит. Нет, зря я жаловался на бедность. Радиоприемник Спидола — это сейчас самый шик. Его только начали выпускать в Риге и самые крутые пацаны по всему Союзу ходят с ним по улицам, ловят музыку. Цепляю на левое запястье часы. Шесть тридцать. Есть полчаса свободного времени.
Димон тоже уселся за учебники, Индустрий переписывает конспекты. Некоторые преподаватели требуют представлять доказательства посещения лекций на зачетах.
Я ложусь в постель, закрываю глаза. Главное не перетрудиться и опять не вызвать кровотечение. Глубокий вдох, делаю сильный прокол в прошлое Русина. Сознание летит через месяцы и годы, выныривает в Новом Осколе. Пряный запах лип, меловые разрезы, куски которого я зачем-то тяну в рот. Отец — Иван Савельевич — служащий железной дороги, родом из под Челябинска. Вижу я его редко. Мне неприятно, когда он целует меня узкими холодными губами в щеку. Щетина отцовской бороды колит так, что я плачу. Иван Савельевич именует меня ласково — «сыночка». Это все, что я про него помню.
Мама — Наталья Ильинична — худенькая, тоненькая женщина с пышной гривой рыжих волос. На белом бледном лице горят веснушки. Я прижимаюсь к ней во сне — мы спим в одной кровати — и мне хорошо. Грудного молока не хватает и я реву. Плачу часто и много. Помогать маме приходит бабушка. Ворчливая женщина в черном, вдовьем платке. Она меня ловко подбрасывает вверх, ловит. Я смеюсь. Мама — швея и очень хорошая. Работает на дому. Почти все время я провожу вместе с ней, ползая по полу. Швейная машинка стрекочет, играет репродуктор.
«…. Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали…» — слышу объявление Молотова по репродуктору. Русин еще слишком маленький, чтобы что-то понимать, но у меня взрослого захватывает дух. Исторический момент. В квартире кроме мамы — заказчица. Толстая визгливая женщина. Мы все вместе слушаем главу Советского правительства. Женщины плачут.
Началась война. Отец имеет бронь как железнодорожник, но с первых дней уходит на фронт. Он служил еще в финскую, имеет звание старшего лейтенанта. Мама опять плачет. Клиентов становится совсем мало, немец жмет. Страна теряет город за городом, в Новом Осколе объявляют эвакуацию. Бабушка уезжать отказывается, но мать, скрепя сердце, едет в Караганду. Зима 1942 года проходила ужасно.
Живем мы в каменном доме барачного типа. Вьюга так заносила входную дверь, что по утрам жильцы с трудом открывали ее и обнаруживали в сугробах замерзших. Голодные люди искали спасения у дверей человеческого жилья, но их голоса поглощала зима. Мы бедуем в коммуналке, где у нас фанерой отгорожен угол. В большой кухне шипят и отравляют воздух два десятка примусов и керосинок, стены и потолок усеяны тучами рыжих тараканов. Однако убогое жилье да и быт не отражались на настроении жильцов, я не вижу в памяти Русина крупных ссор. Разве что перебранка, если кем-нибудь нарушались сроки уборки мест общего пользования: коридора, крошечного клозета и ванной, в которой стояла дровяная колонка. Топили ее по очереди: мылись по три семьи в вечер.
Изредка мама получает письма от отца. Это праздник. Уже две соседские семьи получили похоронки. Почтальоншу ждут с нетерпением и страхом. Отец дорос до майора, в 44-м году уже командует полком. О войне пишет скупо, да и цензура лютует — вымарывает из писем целые куски.
Мы переезжаем в Самарканд. Мама устраивается секретаршей в хлопковый трест. По большому блату — шила для жены начальника треста. Наше материальное положение улучшается, живем мы в комнате в маленьком частном доме. За ним растет абрикос, черешня, несколько виноградных лоз. Перед домом — раскидистые тутовые деревья. Когда поспевала приторно-сладкая белая или почти черная ягода, жильцы выносили простыни, натягивали их под ветками и трясли деревья. Потом приходило время грецких орехов. Я вместе с соседскими мальчишками срывал их и очищали плотную зеленую мясистую кожуру о камни. Пальцы у нас при этом становились коричневыми, как у заядлых курильщиков, и не отмывались до поздней осени.
Вечером на нашу улицу приходит поливальщик. Он идет вдоль арыка и, орудуя лопатой-черпаком, бросает воду на мягкую песчаную мостовую. Улица становилась прохладной, и мы носимся босиком по этой упругой, холодившей ноги, земле… Зимуем хорошо, сытно.
1945 год, апрель. Приходит похоронка на отца. Мать воет так, что сбегаются все соседи. Погиб при штурме Зееловских высот. Перед самой Победой. Жуков слишком торопился взять Берлин. Мать резко сдает, перестает за собой следить. День Победы встречаем в каком-то странном оцепенении. Все радуются, бегают смотреть салют, а мы сидим в темноте и лишь вздрагиваем от выстрелов.
Но жизнь берет свое. Постепенно горе, нет не проходит, но становится меньше. Мама работает, я готовлюсь к школе. Учу алфавит, считать. Главное развлечением — трамвай. Лихое занятие — прыгнуть на ходу на заднюю площадку второго или третьего вагона. Кондуктор зорко наблюдает за акробатическими прыжками. Дергает протянутую под потолком вагона веревку — подает звонком сигнал вагоновожатому. Случалось, остановив трамвай, вагоновожатый и кондукторша старались поймать нарушителя, бежали за ним до ближайшей подворотни и кричали вслед: «Поймаем, уши оторвем!» Но никакой спринтер не мог бы изловить ловких мальчишек.
Возвращаются фронтовики. Очень много покалеченных, инвалидов. Они сидят на скамейках у домов, часто пьяные. Добиться от них рассказов о войне — невозможно. Отворачиваются, отшучиваются.
Спустя год в Самарканд приезжает армейский друг отца. Степан Денисович Мезенцев. Представительный мужчина, лет сорока. Рано поседевший. На лице — аж два шрама от осколка. Он полковник, из военной контрразведки. Которая раньше была СМЕРШем.
Начинал служить вместе с отцом, но потом фронтовые пути разошлись. Был на похоронах, поэтому у Мезенцева остались кое-какие личные вещи Русина-старшего. Фотографии, ордена… Передает все матери, утешает как может. Мне достается крутой немецкий перочинный нож. Все окрестные деревья тут же покрываются буквами, что я изучаю в букваре.
Мезенцев проводит в Самарканде неделю своего отпуска. Мать оживает на глазах. По вечерам заводят патефон с записями песен Вари Паниной, модной исполнительницы цыганских романсов, короля городских шлягеров Юрия Морфесси, певца Александра Вертинского. Меня выставляют вон из комнаты. Мне взрослому, не трудно догадаться, чем они там занимаются.
Мезенцев уезжает, обещает нас забрать в Москву. Но этого не происходит. Мать сначала летает словно на крыльях, идет на курсы повышения квалификации. Из секретарши в тресте ее переводят в делопроизводители. Жизнь налаживается, появляются новые клиенты. Мама шьет каждый вечер. От Мезенцева ни слуху, ни духу. Так проходит год. Наступает первое сентября, я иду в самаркандскую школу. Маме все хуже. Она каждое утро проверяет почтовый ящик. Ничего. По ночам слышу, как она плачет в подушку. Пытаюсь по-детски ее утешать, вроде бы помогает.
И тут случается страшное. Мама заболевает брюшным тифом. Вода в Средней Азии ужасная, можно пить только из глубоких колодцев, либо чай. У матери горячка, она бредит. Ее срочно забирают в больницу. Меня берет к себе соседка. В школу я не хожу, каждый день бегаю к больнице. К маме меня не пускают. А через неделю на крыльцо выходи покурить высокий врач в белом халате. Русский. Замечает меня, подзывает к себе.
— Вот что Русин… — врач прячет глаза — Сюда больше не ходи.
— Почему?
— Умерла твоя мама. Извини, парень.
На меня обрушивается страшный удар. Я стою молча и не могу произнести не слова. Врач хлопает по плечу, выкидывает сигарету и уходит. Я все еще стою в ступоре. Потом прорываются слезы. Это даже не плач, а какой-то рев, который скручивает меня и заставляет упасть на землю. Подходят госпитальные нянечки, пытаются успокоить. Кто-то отводит домой. Там я провожу неделю. Не выхожу из комнаты, почти не ем. Обеспокоенная соседка вызывает сотрудницу из комиссии по устройству детей при местном Совете. Меня отправляют в детский дом. В котором я проведу всю юность.