Выбрать главу

— Три! — сказал я и отпустил носилки. Парень запоздал. Ручки вырвались из его рук.

— Приходи завтра, — сказал я. — Мусору много… — И, насвистывая, зашагал в столовую.

Я сел у окна и стал ждать Швейка. Я видел, как парень подошел к Алке и стал что-то говорить ей, размахивая руками. Алка смотрела на него и улыбалась. Когда Алка улыбалась, она становилась еще красивее. Нашла кому улыбаться, дурочка! Потом они рядом пошли в город. Сапоги у парня и синие галифе были забрызганы грязью. Он остановился у лужи и стал мыть сапоги. Я заметил, что сзади на его брюки нашита желтая кожа. Алка ждала его. Парня с кожаным, обезьяньим задом.

Швейк запоздал, — задержался на станции. Он без очереди ухитрился получить свою алюминиевую тарелку с картофельным пюре и бараньей костью. Вытащил из кармана полкруга колбасы, с сухим аппетитным треском разломил пополам, протянул мне. Колбаса копченая, вкусная.

— Продуктовый вагон ограбили? — спросил я.

— Ешь, — сказал Швейк.

Потом мы лежали в общежитии на нарах и смотрели в потолок. В животе у меня умиротворенно бурчала копченая колбаса. С потолка на кривом проводе спускалась стоваттная электрическая лампочка. Она слепила глаза. Посредине за столом сидели ребята и резались в «козла». Когда кто-нибудь из них приподнимался и с грохотом опускал на стол маленькую костяшку, меня зло брало. Экая радость треснуть костяшкой по столу. Они не в домино играли, а соревновались, кто громче стукнет костяшкой.

В общежитии стояла круглая железная печка. Ее не топили: не хватало одного колена. Комендант общежития украинец Кулиненко, которого ребята звали Куркуленко, обещал со дня на день достать недостающее колено.

«Трошки погодите, — говорил он. — Будеть у вас печка. Як затоплю — чертякам станет тошно».

А пока мы мерзли. Северный ветер дул в окна. По утрам грязь затвердевала, а лужи покрывались льдом. Лед лопался под ногами со звоном. Идешь, будто по стеклам ступаешь. Это с утра было. К обеду грязь дрожала, как холодец, а лужи по-весеннему блестели.

Уж небо осенью дышало,Уж реже солнышко блистало,Короче становился день.Лесов таинственная тень… -

продекламировал Швейк.

— Сень… — сказал я. — Какая тень?

— Сень… — вздохнул Швейк. — Сень… Осень… Холодно.

Его маленький круглый нос уныло смотрел в потолок. Я взглянул на часы: пятнадцать минут десятого. Кино еще не кончилось. Белобрысый с Алкой и Анжеликой сидят рядом и смотрят на экран. Белобрысый наверняка в потемках ухватил Аллу за руку и держит… Такой зря за билет не заплатит. Такой свое возьмет. По штанам видно… Зря, пожалуй, я ему по морде не надавал.

Пришел Куркуленко. В новой железнодорожной шинели и коротких немецких сапогах. Лицо у него было круглое, добродушное, с толстым сизоватым носом.

— Як живете-можете, хлопчики? — поинтересовался он, потирая руки. — «Титан» привез… Первый сорт.

— А печка? — спросили его.

— Чаек будете пить…

— Печку давай! Носки негде просушить.

Куркуленко посмотрел на печку и, вдруг вспомнив, что у него склад не закрыт, быстренько смотался.

Из-под одеяла высунулась лохматая голова старосты общежития Геньки Аршинова:

— Идея, братцы! Жесть на складе есть… Кто возьмется колено соорудить?

— Кто!.. — загудели ребята. — Ясно кто — Швейк… Он мигом провернет это дело.

— Помощник нужен, — сказал Швейк.

— Возьми Максима, — кивнул на меня Генька Аршинов. — Я его от уборки освобождаю.

— Ладно, провернем, — пообещал Швейк.

Грохот костяшек пошел на убыль и скоро совсем прекратился. «Козлы» под громкий гогот полезли под стол вытирать коленями пыль. Ребята стали укладываться спать. Завтра суббота.

Потух свет. И сразу, как будто только и ожидали сигнала, на трех койках захрапели. Швейк натянул одеяло на голову и стал глубоко дышать. Мне не спалось. К отцу так я и не собрался. А надо бы. Теперь не отправит в Куженкино: я состою на довольствии, работаю, возможно зачислят в техникум. Швейк говорил, что тех, кто хорошо работает, зачисляют, если даже и двойку схватишь на вступительных экзаменах. А я обязательно схвачу. С математикой у меня туго. И с химией тоже. Эти кислотные реакции и прочую дребедень никак не могу запомнить. Да и не хочется запоминать. Главное не это. Дело в том, что я не хочу быть железнодорожником. Завучу я наврал. Никогда я не мечтал о паровозах-вагонах. Меня больше привлекала военная служба. Сначала хотел быть летчиком. Потом приехал на побывку мой приятель — Женька Ширяев. Он на два года старше меня, а вот балтийский моряк. Тельняшка, бескозырка, бушлат. И синий якорь на правой руке. Женька при каждом удобном случае говорил: «Полундра, братишечки!» У него это здорово получалось. Я тоже захотел быть моряком и говорить: «Полундра, братишечки!» Женька подарил мне старую тельняшку. Я носил ее три месяца, не снимая. А когда тельняшка расползлась, мать сшила из нее младшему брату трусики. Смешные такие, полосатые. А у меня появились какие-то другие идеи (уже забыл!), и я охладел к морю. Конечно, если бы меня пригласили на пароход и выдали форму, я бы поплавал для интереса.

Вот сейчас спроси у меня: «Кем ты хочешь быть?» — я не отвечу. Сам не знаю. После войны, когда стали возвращаться из госпиталей инвалиды, я вдруг разочаровался в военной службе. Инвалиды ездили в поездах и пели грустные песни про войну и свою несчастную судьбину. Инвалидам бросали в фуражки деньги. Они, не глядя на пассажиров, скороговоркой говорили: «Благодарствую, граждане». И дальше — в другой вагон.

У всех людей есть какая-то цель. Ребята вламывают в грязи, строят техникум. У них цель — учеба, специальность. А мне наплевать на все это. Все строят, и я строю. Потому что деться некуда. А потом — одному плохо. Когда много людей, веселее как-то. И я работал не за страх, а за совесть. Генька Аршинов любит железнодорожное дело. Он с отцом не раз ездил на паровозе. У него отец машинист. Генька научился кочегарить — бросать уголь в топку и все такое. Генька говорит, что глядеть на мир из окна паровозной будки — самое милое дело. Генька будет хорошим техником. Или машинистом. Он только и думает о паровозах. А я вспоминаю о поездах, когда ехать куда-нибудь собираюсь. Как-то заглянул к машинисту в будку: шипит там, свистит, жаром в лицо пышет. Машинист еще ничего, у него лицо можно разглядеть, а у кочегара — одни зубы чистые.

Генька говорил, что машинисты здорово заколачивают. Еще бы! У них только на одно мыло бог знает сколько уходит.

Во время войны я не учился. А поработать пришлось. Бабушка попросила соседа Губина, чтобы он меня определил кем-нибудь на маленький лесопильный завод. Его на станции называли Пустышка. «Неча ему без дела болтаться, — сказала она. — Пусть у людей уму-разуму набирается».

Губин сначала определил меня на пилораму. Но я тогда был очень маленький и не мог огромные бревна ворочать. Меня перевели в столярную мастерскую. Там мне понравилось. Светло. Стружка под ногами хрустит. Пахнет лесом, смолой. Мастер дал мне рубанок и велел доску обстругать. Я обстругал. Потом дал деревянный молоток и долото, велел дырки долбить. Я выдолбил. Я все делал, что говорил мастер, но экзамен не выдержал. Мне велено было самостоятельно сделать табуретку. Я ее целую неделю делал. Табуретка, на мой взгляд, получилась ничего, только одна нога была короче. Не то чтобы я это не заметил. Я даже пытался исправить. Подпилил другие ножки — опять одна короче. Еще раз подпилил — хромает. Точно как в детской книжке. Пришлось такую, какая получилась, сдавать мастеру. Он повертел ее в руках, поставил под верстак.

— Что это? — спросил он.

— Табуретка, — сказал я. — Покрасить надо.

— Верно, — сказал мастер. — Выкрасить и выбросить.

Не знаю, выбросил он мою табуретку или нет, а меня прогнал из столярной. При Пустышке была конюшня. Меня туда направили. Здесь мне понравилось еще больше, чем в мастерской. Лошадей я любил. И в конюшне было хорошо. Тихо, тепло. Слышно, как лошади сено хрумкают и переступают в стойлах. И запах мне нравился. Крепкий такой, но приятный. Я граблями и метлой чистил конюшню, научился запрягать лошадей. Даже супонь сам затягивал. Упрусь ногой в створки хомута и тяну что есть силы. А лошадь смотрит на меня выпуклым темным глазом и кивает головой: «Гляди не надорвись».