Выбрать главу

Случилось то, что неизбежно должно было случиться и чего я больше всего боялся: в вагон вошел кондуктор. Поезд приближался к Познани. Кондуктор осторожно будил заснувших пассажиров, тряся их за плечо, и проверял билеты. Не быстро, но неотвратимо он приближался ко мне. По временам кондуктор наклонялся и заглядывал под скамейки Вагон был плохо освещен — огарками свечей — в двух стеклянных фонарях. Под скамейками лежали мешки и узлы пассажиров. И поэтому он заметил меня, только заглянув непосредственно под мою скамейку.

— Молодой человек, — у меня в ушах и сегодня еще звучит его голос, — ваш билет!

Нервы мои были напряжены до предела. Я протянул руку и схватил какую-то валявшуюся на полу бумажку — кажется, обрывок газеты. Наши взгляды встретились. Всей силой страсти мне захотелось, чтобы он принял эту грязную бумажку за билет… Он взял ее, как-то странно повертел в руках. Я даже сжался, напрягся, сжигаемый неистовым желанием. Наконец, контролер сунул ее в тяжелые челюсти компостера и щелкнул ими. Протянув мне назад «билет», он еще раз посветил мне в лицо своим кондукторским фонарем со свечкой, будучи, видимо, в полном недоумении: этот маленький худощавый мальчик с бледным лицом, имея билет, зачем-то забрался под скамейку.

— Зачем же вы с билетом — и под лавкой едете? Есть же места. Через два часа будем в Берлине…

Несколько лет назад я прочитал роман Лиона Фейхтвангера "Братья Лаутензак". Один из братьев — действительно исторически существовавшее лицо, — личный, так сказать, «ясновидящий» Адольфа Гитлера. Я знал этого человека — его настоящее имя Ганусен. Мне еще придется вспоминать о нем. Здесь я только хочу обратить внимание читателя на те строки этого романа, где Фейхтвангер рассказывает о первых проявлениях необыкновенных способностей Оскара Лаутензака, о его психологическом поединке с учителем.

Не выучившего урок Оскара должен вызвать учитель. Вот карандаш учителя остановился против его фамилии в списке… Вот он смотрит на Оскара и перебирает в памяти вопросы — о чем бы его спросить. Оскар знает из всего материала ответ только на один вопрос. И, глядя прямо в глаза учителю, твердит про себя: спроси это, спроси это… И задумавшийся учитель задает именно тот вопрос, который нужен маленькому Оскару…

Не знаю, кто рассказывал Фейхтвангеру этот эпизод, но он психологически удивительно точен. Именно так: в минуту максимального душевного напряжения обычно впервые проявляются способности к внушению. Такое произошло и со мной, когда я лежал на грязном полу под скамейкой вагона, направляющегося в Берлин.

Кстати, это и не так уж трудно, это доступно почти каждому — внушить другому человеку, не знающему, какое из нескольких равноценных решений ему следует принять, отдать предпочтение тому или иному варианту… Может быть, и вы, если покопаетесь в памяти, вспомните подобное неосознанное внушение, сделанное вами. Мой первый неожиданный для меня самого опыт внушения был куда труднее! Это было первое в моей жизни яркое проявление тех способностей, которые часто считают удивительными.

Так кончилось детство. Пожалуй, точнее, у меня не было детства. Была холодная жестокость озлобленного жизнью отца. Была убивающая душу зубрежка в хедере. Только редкие и торопливые ласки матери могу я вспомнить с теплотой. А впереди была трудная кочевая жизнь, полная взлетов и падений, успехов и огорчений. Впрочем, вряд ли бы согласился я и сегодня сменить ее на любую другую.

Берлин. Много позже я полюбил этот своеобразный, чуть сумрачный город. Конечно, я имею в виду довоенный Берлин; в последние десятилетия я не был в нем. А тогда, в мой первый приезд, он не мог не ошеломить меня, не потрясти своей огромностью, людностью, шумом и абсолютным, так казалось, равнодушием ко мне. Я знал, что на Драгунштрассе останавливаются люди, приезжавшие из нашего городка, и нашел эту улицу. Вскоре я устроился посыльным в доме приезжих. Носил вещи, пакеты, мыл посуду, чистил обувь.

Это были, пожалуй, самые трудные дни в моей нелегкой жизни. Конечно, голодать я умел и до этого, и поэтому хлеб, зарабатываемый своим трудом, казался особенно сладок. Но уж очень мало было этого хлеба! Все кончилось бы, вероятно, весьма трагически, если бы не случай.

Однажды меня послали с пакетом в один из пригородов. Это случилось примерно на пятый месяц после того, как я ушел из дома. Прямо на берлинской мостовой я упал в голодном обмороке. Привезли в больницу. Обморок не проходит. Пульса нет, дыхания нет. Тело холодное. Особенно это никого не взволновало и не обеспокоило. Перенесли меня в морг. И могли бы легко похоронить меня в общей могиле, если бы какой-то студент не заметил, что сердце мое все-таки бьется. Почти неуловимо, очень редко, но бьется.

Привел меня в сознание на третьи сутки профессор Абель. Это был талантливый психиатр и невропатолог, пользовавшийся известностью в своих кругах. Ему было лет 45. Был он невысокого роста. Помню хорошо его полное лицо с внимательными глазами, обрамленное пышными бакенбардами. Видимо, ему я обязан не только жизнью, но и развитием своих способностей.

Абель объяснил мне, что я находился в состоянии летаргии, вызванной малокровием, истощением, нервными потрясениями. Его очень удивила открывавшаяся у меня способность управлять своим организмом. От него я впервые услышал слово «медиум». Он сказал: — Вы — удивительный медиум. Тогда я еще не знал значения этого слова. Абель начал ставить со мной опыты. Прежде всего он старался привить мне чувство уверенности в себе, в свои силы. Он сказал, что я могу приказать себе все, что только мне захочется.

Вместе со своим другом и коллегой профессором-психиатром Шмиттом, Абель проводил со мной опыты внушения. Жена Шмитта отдавала мне мысленные приказания, я выполнял их. Эта дама, я даже не помню ее имени, была моим первым индуктором.

Первый опыт был таким. В печку спрятали серебряную монету, но достать ее я должен был не через дверцу, а выломав молотком кафель в стенке. Это было задумано специально, чтобы не было сомнений в том, что я принял мысленно приказ, а не догадался о нем. И мне пришлось взять молоток, разбить кафель и достать через образовавшееся отверстие монету.

Мне кажегся, с улыбки Абеля начала мне улыбаться жизнь. Абель познакомил меня и с первым моим импресарио г-ном Цельмейстером. Это был очень высокий стройный и красивый мужчина лет 35 от роду — представительность не менее важная сторона в работе импресарио, чем талантливость его подопечных актеров. Господин Цельмейстер любил повторять фразу: "Надо работать и жить!". Понимал он ее своеобразно. Обязанность работать предоставлял своим подопечным. Себе же оставлял право жить, понимаемое весьма узко. Он любил хороший стол, марочные вина, красивых женшин. И имел все это и в течение длительного ряда лет за мой счет. Он сразу же продал меня в берлинский паноптикум. Еженедельно в пятницу утром, до того, как раскрывались ворота паноптикума, я ложился в хрустальный гроб и приводил себя в каталептическое состояние. Дальше придется говорить об этом состоянии. Сейчас же ограничусь сообщением, что в течение трех суток, — с утра до вечера, я должен был лежать совершенно неподвижно. И по внешнему виду меня нельзя было отличить от покойника.

Берлинский паноптикум был своеобразным зрелищным предприятием: в нем демонстрировались живые экспонаты. Попав туда в первый раз, я испугался. К одном помещении стояли сросшиеся боками девушки-сестры. Они перебрасывались смелыми и не всегда невинными шутками с проходившими мимо молодыми людьми. В другом помещении находилась толстая женщина, обнаженная до пояса, с огромной пышной бородой. Кое-кому из публики разрешалось подергать за эту бороду, чтобы убедиться в ее естественном происхождении. В третьей комнате сидел безрукий в трусиках, умевший удивительно ловко одними ногами тасовать и сдавать игральные карты, и сворачивать самокрутку или козью ножку, зажигать спички. Около него всегда стояла толпа зевак. Удивительно ловко он также рисовал ногами. Цветными карандашами набрасывал портреты желающих, и эти рисунки приносили ему дополнительный заработок… А в четвертом павильоне три дня и неделю лежал на грани жизни и смерти «чудо-мальчик» Вольф Мсссинг.