Мы подолгу сидели на вершине Пуги и любовались нашей деревней, ржаными и овсяными полями, лесом и рекой. Когда заходило солнце, причудливые облака теснились над соломенными крышами деревни, позолоченными закатом. Я прижимался к Пальке, сидел недвижимо и глядел — не мог наглядеться на землю и на облака, мыслями витал далеко-далеко, и в это мгновение мне не было никакого дела до того, что мама где-то внизу бегает по деревне и с тревогой спрашивает, не видел ли кто-нибудь Ефима и Саньку. Когда мы возвращались, нас встречали упреками и затрещинами, и после этого на время походы на Пугу отменялись.
Однажды мы сидели с Палькой на Пуге молча довольно долго и не заметили, как тучи закрыли даль полей будто дымкой и на землю косыми полосами обрушился и пошел навстречу нам подгоняемый ветром дождь — косохлест. Укрыться от него было невозможно. Мы бросились под дерево, но и там не нашли спасения. Дождь хлестал сбоку. Мы обнялись, пытаясь согреться. И когда последние крупные капли дождя ударили по дереву и скатились на нас, мы подпрыгнули на радостях и увидели, что полоса дождя уходит и вот уже мочит поля, потом деревню, чтобы обрушиться на Поскотину. Мрачное небо, которое только что угрожающе надвигалось на землю, теперь уже отходило от нее. В нем образовались глубокие синие ямы. Ярко-зеленый лес, казалось, излучал свет, точно его помыли.
Мокрые и озябшие, мы плясали на Пуге, что-то выкрикивая и насвистывая. Через какое-то время блеснула молния, и сразу прямо над нами раздался треск и грохот. Мы оба упали в страхе. Но и гроза проходила мимо. В мгновение, когда молния вновь полоснула по небу, будто распоров его, я посмотрел на Пальку. Лицо его показалось мне озаренным. Широко раскрытыми глазами он смотрел на поля и шептал:
— Земля-матушка, богатительница наша!
Когда мы шли домой, Палька рассуждал:
— Говорят, грома бояться не надо. Слышал, поди, молния убивает, а не гром. Егор Житов говорит. Врет, наверно. Ты сам посуди: чем она может убить, молния-то, когда ее даже не слышно?
Я был согласен с ним.
А в другой раз он мне рассказывал:
— Колокола-то, Ефимка, льют из залеза да чигуна, да к ним меди добавляют, чтобы звончее было. А вот слышал я, серебро еще лучше звону дает. Вот бы из серебра колокола-то лить! Вот бы звону-то было, я те дам!
МОЯ И МАМИНА ЛЮБОВЬ
Летом с мамой приключилась беда. В дожинки наступила босой ногой на серп и разрезала жилу, только кровь брызнула. Бабка Парашкева соединила порезанные края, как губы, взяла в горсть сырой земли, прижала ее к ране и завязала тряпицей.
Маму еле приволокли домой, положили на сеновал, над хлевом. Мы с Санькой устроились там же.
Бабушка несколько раз приходила к нам. Приползет на сеновал и запоет-запричитает громко, чтобы все слышали:
— Вот тебе, самый горазд успела. Работы надорвись, а она ножку обрезала. Лежит, будто барыня. Ну, давай-давай, отлеживайся, нагуливай жир, кобыла бессовестная.
Но все-таки тряпку заменит и новую лепешку из сырой земли положит на рану. И долго еще кричит, ворчит, потом, по лестнице спускаясь, тоже что-то бубнит про себя — слов разобрать нельзя.
Услышав о беде, дед Ефим поднялся на сеновал, подошел поближе:
— Ну че, Серафимушка?
— Дак ведь вот, обезножела, — ответила ему мама. — И крови, кажись, не много, и боли большой нет, а страшно. Может, надолго. Куда я такая-то? Мужик-то незнамо когда придет. На вас-то с мамашей какая надежа?!
— Вернется, — старался успокоить маму дед. — Подурит да и придет. Куда он денется, экой клад!
Потом взял больную ногу, развязал тряпку, выбросил землю, осмотрел рану, смазал порез и вокруг него льняным маслом, снова завязал и попросил:
— Ты, Серафима, замечай: не дай бог, как краснеть будет — скажи.
Ушел озабоченный, будто мама и в самом деле была виновата в чем.
Мои старшие братья Иван и Василий работали как мужики, домой приходили поздно, усталые и сразу ложились спать. Ни до чего им было. Только я да Санька жалели маму, хотя втайне и радовались случившемуся. На сеновале было уютно и тепло, а мама рядом. Чего еще надо? Я бегал за водой, приносил еду, перевязывал ногу. Мама за это гладила меня по голове.
Так мама лежала с неделю, потом, когда нога поджила, спустилась в избу. Мы с Санькой, как хвосты, — за ней. Мама приготовила и задала скоту корм, возилась с чугунами.
Бабка Парашкева заметила, как легко мама управлялась с делом, толкнула в бок деда Ефима и прошептала:
— Вишь, сколь жиру-то нагуляла, кобыла.
Дедушка явно двурушничал. Он побаивался бабки Парашкевы, бабы непутевой, горластой и властной, и маму, видно, обижать не хотелось. Поэтому он ответил весело и неопределенно: