Выбрать главу

«Господи, — подумал я, увидев картину, — вот у нас в Малом Перелазе такая же река, Селюга, она в Лебедку течет. Сначала по Поскотине ручеек бежит, а потом, под конец, разливается, будто море делается».

— Это уже, поди, поздняя осень, предзимье, что ли? — интересуюсь я.

— Да нет, — поясняет Дмитрий Иванович, — видишь, листья еще не опали.

— А я гляжу, озимь-то больно дружная, — объясняю я свою мысль, — а может, это не озимь. А что может быть осенью такое зеленое? Конечно, не озимь. Кто озимые-то рано сеет — померзнуть ведь могут.

Я, видимо, поражаю Порошиных глубоким знанием сельского хозяйства. Все поэтому слушают внимательно, что я говорю. А я вспоминал, как отец рассказывал о полевых работах, о севе, об урожае, и старался копировать его. Мне это, кажется, удавалось. Я чувствовал свою солидность и серьезность.

На третьей картине я вижу молодую девку. На ней голубая кофта и длинная белая юбка. Мне это не нравится. Дмитрий Иванович объясняет:

— «Всадница» Брюллова.

— Да рази же в такой одеже на лошадь можно садиться? — возмущаюсь я. — Во, придумала! Видать, платьев много.

— А почему нельзя? — спрашивает Софья Владимировна.

— Дак ведь запачкаешься, — объясняю ей как маленькой. Удивительный она человек. Городская, поэтому ничего не понимает. — Раз проехала в белом платье на лошади, и надо стирать. Рази это дело? А лошадь хорошая. Как наш Якорь вороной, производитель. На нем никто не ездит. Не для работы оставлен. Ну, на нем не каждый мужик усидит, — разъясняю я, — не то что баба. Враз сбросит.

Софья Владимировна учит меня:

— Надо, Ефим, говорить не «баба», а «женщина» и не «девка», а «девушка».

Мне стыдно, поэтому я исправляю ошибку:

— Женщина на таком жеребце тем более не усидит. Баба еще, может, удержится, а женщина ни в жисть.

— Вишь ты какой упрямый, — говорит Софья Владимировна.

Видно сразу, что Порошины никогда таких лошадей не видели. Слышал я, что в городах сейчас много машин стало, бегают как сумасшедшие.

На картине я вижу двух собак. Одна, у лошади, на нашего Шарика похожа, другая, на крыльце, откуда-то издалека, верно, привезена.

— У нас таких востромордых собак не бывает, — говорю я.

— Что-что? — спрашивает Дмитрий Иванович.

— Собака, говорю, не наша, не русская. Тоже, наверно, на подушках спит, как ваша кошка? Больно на вид дохлая. Такую зимой на холод не выпустишь. А что это у нее на шее?

— Ошейник.

— Это ошейник? Уж больно он дорогой.

Дмитрий Иванович подтверждает, что ошейник дорогой, и показывает на последнюю картину. Я смотрю и чувствую, как начинаю гореть от неловкости и стыда. Там нарисовано, как спит голая женщина. Вся-вся голая. Я только мельком взглянул и сразу же отвел взгляд в сторону. Стыдно стало. Я, видимо, покраснел, потому что Дмитрий Иванович быстро обнял меня за плечи и вывел из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь. Из-за двери я услышал, как засмеялись Софья Владимировна, Галя и Тоня. «И чего смеются?» — подумал я.

Потом мы опять пили чай. Софья Владимировна принесла варенье, поставила на стол стеклянную посуду, очень занятную и хрупкую, видно. Вроде маленького стаканчика на длинной ножке, будто рыбина на хвосте стоит. Софья Владимировна налила туда чего-то жидкого.

— Ефим, возьми себе бокал, — сказала Галя.

Я долго думал, как его держать. За ножку — боязно, может переломиться, настолько она тонкая. И стекло в нем цвета особого, будто не сок в бокале, а огоньки какие-то. Сладкое было питье. Сразу не поймешь, что. Бокал издавал нежный звон.

Домой я пришел поздно и долго не мог уснуть, неизвестно почему. Даже засыпая, слышал этот нежный звон стеклянной посуды.

Несколько дней я ждал, когда меня опять пригласят к себе в гости Порошины. Но все это время, как назло, не переставая лил дождь, и мы не собирались в пионерском отряде, сидели по домам. Капусту на лугах поливать не требовалось.

Потом пошли слухи, что Порошины уезжают. Что-то случилось на заводе, и Дмитрия Ивановича срочно вызывают на работу.

Я с тоской и болью думал: неужели так больше и не увижу их?

Как-то вечером, когда дождя не было, я подошел к школе. Свет был только в окнах, где жили Порошины. Вскоре все огни погасли, свет остался только в комнате, где жили девочки. Я обрадовался, когда у девочек открылось окно. Подобрался ближе и, боясь, что меня заметят, замер у дерева, напрасно пытаясь хоть что-нибудь увидеть в комнате. И в это время что-то скрипнуло. Скрип повторился, но на этот раз отрывисто, рывком. Я понял, что это скрипка. Я уже собирался уходить, когда послышалась музыка. Я снова замер. Скрипка издавала звуки, не похожие ни на что, это было нечто тонкое, небесное, чистое. Мне сразу же захотелось плакать. «Как хорошо», — думал я, затаив дыхание. А звуки неслись, охватывали меня и весь мир своим очарованием. Я плакал, прижимаясь к дереву. И показалось мне, что наступил праздник, ну вроде пасхи, которую все ждут. Захотелось жить и идти куда-то, лететь, подыматься. Хотелось говорить кому-то особые слова. Хотелось запомнить мотив, но он куда-то улетал и его заменял другой. Хотелось остановить звуки, но они пропадали, растворялись в вечернем воздухе, и было жалко и себя, и девочек, и маму, и Саньку, которых я тоже почему-то вспомнил. И вдруг все замолкло. Кто-то закрыл окно, в комнате сестер погас свет, и я услышал, как где-то на окраине села пиликает гармошка. Кто-то проехал на телеге, выкрикнул: