И тут я услышал над собой голос:
— Эк-кой ты молодец!
Я по голосу да по тому, как у меня сердце вздрогнуло от радости, узнал, что это Денис Устюжанин.
— Здорово, кум! — сказал он мне весело.
— Здрасте, Денис Тимофеевич, — ответил я.
Он подал мне руку, я пожал ее что было силы, и мы сели на бревна.
Приблизившись к Денису, я почувствовал запах вина, но нельзя сказать, что удивился: известно, какой мужик в праздник трезвым бывает?
— Ну, так как живешь? — спросил Денис.
— Дак ведь как живу, — ответил я, — отца все нет. Бабу, говорят, завел в городе.
— Вот беспутный мужик, — поддержал Денис и начал меня рассматривать с головы до ног. — Дай-ко я на тебя погляжу…
Под его взглядом я съежился.
— Так ты совсем человеком стал, ей-богу, — продолжал Денис — А давно ли, кажись, подподольник был. Идешь, бывало, с матерью и все в юбках прячешься. Только вот ты больно уж бледен и худ. Это плохо, Ефимка. А весь в Серафиму. Уж больно она хороша у тебя, мать-то.
Денис закурил, пустил несколько колец дыма, задумчиво проговорил:
— Да-а-а, ты, брат, в мать пошел. Это хорошо. Остальные-то у вас в отца. А ты, как мать, белый на лицо да улыбчивый, и глаза такие же нежные. Глубокие глаза. Люблю такие. Отец-то ведь у тебя совсем не такой.
У меня замирало сердце от этих разговоров. Мне льстило сознание того, что я похож на маму, что я совсем не такой, как отец. О нем мне и думать не хотелось.
— А Санька тоже похож на маму, — сказал я.
— Да, Санька тоже похож, — подтвердил Денис.
Он посмотрел на меня, улыбнулся и проговорил:
— Эх, Ефимка, мне бы такого сына, как ты…
— Дак ведь что, — ответил я. — Глупое дело нехитрое.
Так всегда говорила бабка Парашкева, когда кто-нибудь сообщал ей, что какая-то баба опять собирается родить.
— Ты смотри, какой быстрый, — с улыбкой сказал Денис, — а вот у меня с Аксиньей нет никого. Не получается.
Это было мне в диковинку, чтобы баба не рожала.
— Как это так? — ответил я. — Возьми маму мою: она вот Саньку принесла, так мы и не заметили. А меня, говорят, в поле родила. А Аксинья твоя не знает, куда силы деть…
— Так вот то-то и оно, — сказал Денис, — здоровая как кобыла, а на главное-то ее нет.
Я не все понимал в его рассуждениях. Денис видел это и потому предложил:
— Знаешь что, Ефимка? Я еще посижу здесь, а ты иди: дома тебя искать будут.
Но я испугался и стал упрашивать:
— Никто меня искать не будет. Кому я нужен? Можно я еще посижу с тобой?
— Ну, сиди, — успокоил меня Денис — Мне с тобой хорошо. И вообще, Ефимка, не поверишь: вот ты где у меня с матерью твоей.
И показал на грудь, наложил свою огромную ладонь на то самое место, где у человека рубахой закрыто сердце. Еще посидели, Денис напряженно и, как мне показалось, торопливо курил. Потом встал и проговорил:
— Знаешь что, Ефимка? Приходи ко мне домой. Поговорим.
— А когда? — спросил я.
— Когда хочешь. Хоть сейчас.
— Я только соли у Авдотьи-Мишихи возьму. Мама послала.
Я вспомнил, что пора уходить. Вскочил в готовности бежать. Денис толкнул меня широкой ладонью в спину и тоже пошел, потом повернулся и, притянув к себе, сказал:
— Право, приходи, Ефимка, когда-нибудь. Больно ты на мать свою похож… Глаз не оторвешь.
Я побежал к Авдотье и вскоре вернулся домой с солью.
И тут на меня напало раздумье. Мама собиралась куда-то. Она была нарядная. Это меня поразило. Такого с ней не было, как уехал отец.
Искусство наряжаться даже в самой глухой деревне испокон веков считалось утонченной поэзией в жизни женщины. И тогда, в пору моего детства, стремление украсить себя было сокровенной мыслью каждой женщины. Деревенская баба испытывала неизъяснимое наслаждение, когда была нарядная и могла кому-то понравиться.
— Ты куда, мам? — спросил я тревожно.
Она посмотрела на меня. Я увидел сияние ее огромных темно-синих глаз, ожидание на ее улыбчивом и спокойном лице и затрепетал в надежде:
— А меня возьмешь?
Но мама вылила на мою радость ведро холодной воды:
— А кто с Санькой? Тогда ты иди, я посижу…
Опять этот Санька, вечно он. Вот лежит в зыбке, шевелится и гулькает, довольный всем, потому что накормлен.