Выбрать главу

Возможно, я что-то прозевал и не допонял, возможно, нас здесь любили и считали родными? Обнажился скрытый, мозжащий нерв, и стало жаль привычный кров, где столько пережито, где малыши подросли, а мы, старшие, повзрослели.

Почему же так больно? Неужели теплота и искренность проводов мгновенно стерли все неприятное и ненавистное? Нужно было навсегда распрощаться с родными лицами детей, с домом и речкой, со слезами и поруганным детством.

Мы нашли здесь двухлетний приют и оставляли его с щемящим чувством привязанности к родному углу. Мы — отпрыски и выкормыши приемника. Мы прикипели к нему всей душой, всей наскучившей живой плотью, пустили здесь корни. Едва принялись ростки нашей жизни, пришлось расставаться навсегда, отрывать от сердец толику любви и родины, не утраченные несмотря ни на что!

Да воздастся всем, чье детство опалил тот пожар, за терпеливое неведение! Да изживем мы скверну из своих душ и обретем очищение! Да зачтутся нам злосчастные дни и ночи опоганенного детства!

Я противился охватившему меня плачу, но как ни запрокидывал голову, слезы обратно не закатывались. Все слилось у меня перед глазами. Горячий комок жгучих рыданий вырвался наружу.

Теплые слезы залили щеки и, остывая, поползли в рот и за шиворот. Задыхаясь, я сглатывал их солоноватые струйки, и было стыдно перед ребятами и взрослыми. Глядя на меня, зашморгали носами брат и сестра.

Растроганная тетя Дуня ткнулась лицом в ладони и заголосила, как по собственным детям. Сопровождающую нас эвакуаторшу проняло так, что она с воем бросилась в дом унимать рыдания. Две огромных прозрачных слезинки сорвались с точеных щек Зиночки, изваянием замершей у крыльца. Влажные потеки расползались по погасшему лицу Марухи. Прощание выжало последнюю сырость из глаз пацанов, ни разу не всхлипнувших за долгие годы отсидки. Обильные, облегчающие душу слезы окропили покидаемую землю. Отревелись надолго.

Кончай выть, — приказывал я себе. Ты взрослый, с приемником покончено. Будем жить как все дети. Пересекутся еще наши пути-дорожки, вспомним и споем песни задрипанного ДПР.

Брат и сестра нетерпеливо тянули меня вперед мимо Зиночки. Спохватившись, она сунула мне знакомый треугольник маминого письма.

Не чувствуя ног, костылял я в заскорузлых штиблетах, загребая отставшими подошвами прохладную пыль.

Мы выбрались на пустынную улочку и нестройной стайкой взволнованных щенят побрели к вокзалу. Меченый-перемеченый, удалялся я от пуповины, рвал ее ради жизни. Остывшие слезы докапывали с мокрых щек.

Казалось, ликующие жители города должны валом валить на улицы, как на парад, приветствовать наш отъезд, дуть в трубы и бить в барабаны. Но только прощальные вопли взгромоздившихся на подоконники детей нисходили к нам, становясь все глуше и глуше. И словно невидимая скала вырастала за нами, навсегда отсекая уже не наш мир.

Дорогие мои!

Меня усылают по этапу. Сын мой родной, ты уже большой, смотри за детьми. Держитесь вместе. Из нового лагеря сразу напишу, но скоро писем не ждите. Не печальтесь, в блокаду хуже было, а выжили. Выдюжим и теперь. Я так надеялась еще хоть разок повидаться.

Обнимаю и целую вас крепко.

Ваша мама.

Слез больше нет, кровью скоро выть буду.

Конец

1979–1983, Ленинград

Выдержки из рецензий

«Октябрь» № 1, 1990. Писатель Руслан Киреев: «История … рассказана просто и жестко. Тут веришь каждому слову … Так пишут обычно свою первую книгу. Так пишут последнюю свою книгу. Пишут, как живут, — один-единственный раз».

«Знамя» № 6, 1990. Критик Ирина Васюченко: «… Впрямь есть что-то от чуда в отваге и вдохновении И. Поляка, описавшего неописуемое … Автор размышляет скорее о трагизме человеческого удела, чем о конкретных проблемах прошлого или настоящего. Правда черты изображаемой эпохи, психологические и бытовые, схвачены им превосходно. Но больше всех потрясающих фактов, душераздирающих подробностей поражает неистовая и торжественная сосредоточенность, с какой писатель вглядывается, вслушивается в былое … Его свидетельство вдруг оказывается … поэтическим. Да, проза И. Поляка, рискованно сочетающая высокую книжную лексику и низкопробный жаргон несет мощный заряд поэзии … Изображение никогда не равно самому себе, отсюда сильный и сложный эффект двойного зрения … Образы повести двоятся, под скотскими мордами приоткрываются человеческие лица … В повести И. Поляка, художнически чуткого к языку, природа насилия над словом и личностью одна. Кроме простой сюжетной связи … здесь ощущается зависимость более глубокая, мировоззренческая … Невозможно назвать повесть И. Поляка жестокой. Она страшная, да. Но, по правде говоря, я давно не читала ничего добрее».