Большинство здесь, — ребятишки из малышовой группы.
Перхающим кашлем, словно бухая кулаками по басовым клавишам рояля, взорвался в дальнем углу шпингалет с яйцеобразной головой. Мать бросила его из ненависти к отцу немцу. Неразборчивым бормотанием вторил ему сосед, подвижный трехлетний щебетун, о котором не было ничего известно вообще: ни имени, ни фамилии. Он и разговаривать не умел. И таких, подзаборных, много.
Безыменная троица головастых сморчков с вздутыми животами разметалась на одной постели в самых необычных позах. Кряхтят, наползают друг на друга. Не поймешь, чьи ноги, чьи руки? Одеяло сползло, валяется на полу.
А этот новенький бредит неуемно. Привезли на блестящей легковушке. Божился, что легковушка папина. Рядом с ним плутоватый гаврик — подкидыш ДПР. Явно знает, где мамка, но не скажет, хоть убей: хлебанул горюшка, наголодался на волюшке, ему и приемник рай.
Но о большинстве известно абсолютно все — безродные, родители погибли на фронте или в заключении. Некоторых лишили родителей и война, и тюрьма, так что каких больше, не сосчитать.
Внезапно чистый голосок взмыл над всеми звуками:
— Мама, мамочка! Где ты?
Сквозь забытье и удушье сверлила мысль: придет ли день? И опять соскальзывание в мир беспамятства.
Днем, после беспокойной ночи, шумело в ушах, давило в груди, все тело было словно истоптано. Потом снова вечер, снова гнетущая, мучительнее голода, жажда сна и изнуряющее бдение с леденящим страхом перед пробуждением в ночи, когда смерть так ужасающе близка и непостижима.
7
Ожидание в толпе
Наползала зима. И рассветы, и закаты тонули в мутной серости облаков. Чуть развиднеется к полудню и сразу же, словно одумавшись, кто-то опускает на окна непроницаемый занавес тьмы.
Лениво ковыляла череда неразличимых как близнецы дней бесконечно растянутых голодом и ожиданием. В наших костенеющих мозгах тлела одна мысль: когда же, когда эвакуаторша привезет путевки в детдом? Мы заранее знали о ее деловых поездках в Ленинград и нетерпеливо гадали: добудет или нет? Такими вечерами нам не сиделось в группе. То один, то другой выскакивал в коридор и робко, как провинившийся безобразник, заглядывал в канцелярию. С замиранием сердца, с молитвенной искренностью ловил безучастные взгляды взрослых, — и возбуждение спадало сразу: нет, и на этот раз нет!
Так безнадежно больной в установленные часы тянется к заветной склянке, свершая однажды заведенный бессмысленный обряд. Сознание давно постигло, что болезнь неизлечима и заглатывание лекарств бесполезно, но ничего изменить не может. Так и мы, отчаиваясь и оживая, спешили к заветной канцелярской двери. С путевками было глухо, но сознание не могло, не желало мириться с безысходностью. И казалось, время потекло вспять.
Первые недели на каждый поскрип дверей, громкий возглас в зале, я вскидывал голову и ждал: сейчас выкрикнут мою фамилию и прикажут немедленно, безотлагательно, не теряя ни секунды, собираться и спешить на вокзал. Меня жгло, раздирало и доводило до отчаяния нетерпение. Я не просто ждал, я жаждал, мечтал, призывал и молился б, если умел, этим непробиваемым путевкам. Они воплощали весь смысл существования, а неведомый детдом представлялся райским уголком, всплывающим в воображении далеким расплывчатым миражом. За всю долгую зиму этот мираж не вобрал в себя и десятка счастливцев.
До нас доходили слухи о долгих мытарствах эвакуаторши в очередях какой-то шарашкиной конторы НКВД, ведающей распределением детей. Но вышибить путевки в переполненные детские дома было во много раз труднее, чем попасть в ДПР. Раз за разом она возвращалась ни с чем.
Утлый ковчег ДПР дрейфовал во тьме непогоды и забвения. Горизонт сузился и поглотил берега, забившие трюм пассажиры тупели и грезили о чуде. Чудес, как назло, не случалось. Вопреки всему, наивная надежда не гасла, да и выбора не было, оставалось ждать и надеяться.
Дальше в зиму, — муторней на душе. И не разобрать, откуда это ощущение глубокого несчастья, эта изводящая тоска. С ней не совладать, ее не отогнать даже воспоминаниями. Временами я не находил себе места, с трудом скрывая от окружающих свербящую внутреннюю боль, когда казалось, что ничего больше в жизни не будет, кроме занудных приемнитских будней.
Капли сиротского половодья сочились и сочились. Приводили и привозили вполне ухоженных малышей, закутанных по-домашнему в пальтишки и мамкины платки, с заботливо собранными, чистенькими, помеченными пожитками в чемоданчиках и баульчиках. Таких на санобработку не гоняли и в казенные шмотки не облачали.