– Теперь ты дома.
Поклонилась, не крестясь, и попятилась назад, раздвигая тощим телом крупных мужиков и женщин с широкими деревенскими бёдрами. Вышла из толпы и исчезла. Куда пошла, никто не увидел. Бросили все по горсти земли и почти половину могилы засыпали. Много было людей. Потом холм накидали, лопатами прихлопали, придали форму, поставили временный памятник из толстой жести. Без креста. Без звезды сверху. Даже таблички не было. Краской чёрной написали- «Малович Владимир Сергеевич. 1935- 1970.»
– Здесь мраморный поставим. С портретом и гравировкой, – объявил директор совхоза. – И оградка будет из горизонтальных труб. Скамейка, столик и два дерева. Берёзу Владимир любил и сирень белую. А сейчас всех прошу на поминальный ужин в ресторан «Тобол». Первая партия – родные и близкие. Два часа на поминки. Потом – все, кто хочет проститься с душой усопшего. Которая ещё сорок дней будет здесь, с нами. А значит и в ресторане тоже. Скажите душе на поминках побольше, добрых слов не зажимайте. Пусть возрадуется душа его любви и памяти вашей.
Директор надел мохнатую кепку, прошел сквозь толпу, сел в «волгу» и уехал.
Народ тоже стал расходиться. Остались Маловичи и Горбачёвы. Они молча стояли вокруг могилы. Только жена Володина Алевтина тихо плакала.
Темнело уже. Ветер вечерний, низовой, студил ноги. И собаки в совхозе почему-то не перестали выть. А, может, они всегда вечерами выли. Просто в обычной жизни никто на это не обращал внимания.
– Прощай, брат. Мы расстаёмся ненадолго. Жди нас всех, – сказал Шурик, младший из братьев, опустился на одно колено и сложил ладони на холмик перед памятником.
После него все по очереди прошли мимо холма могильного, опускали на свежую землю ладони и неслышно что-то говорили. Стало темно и совсем прохладно. Все, кто был, аккуратно заложили всю могилу венками, увитыми цветами из разноцветной гофрированной бумаги.
– Сейчас все идем на ужин, – громко сказал Лёхин отец. И пошел первым. До совхоза было минут пятнадцать ходьбы. До ресторана – полчаса. Лёха взял маму под руку.
– Ничего, – грустно сказала мама. – Все говорят, что там лучше, чем здесь.
– Лёха не ответил. Нечего было сказать. За двадцать один год никого не видел, кто бы воскрес, обошел всех и рассказал, как прекрасна загробная жизнь.
Он промолчал. Хотелось быстрее домой. На душе было плохо. Не скорбно, не жалостливо, а просто плохо. Так бывает, когда ты сам чувствуешь какую-то неясную вину перед всем и всеми, но никто вины твоей не понимает, не обижается и не наказывает. И вот это, наверное, самое тяжелое чувство изо всех, какие тебе даны для жизни.
В поминках радости нет – ясное дело. Но удивительно, что и печали большой да горестной тоже не случается никогда почти. По крайней мере, на тех обедах с обязательной кутьёй и всюду пахнущим одинаково компотом из сухофруктов, на которых раз семь уже пришлось Алексею посидеть. Уже после первых прекрасных и громких воспоминаний о покойном, за каждым из которых следовал перерыв небольшой для выпивания полного стакана водки, за столами выявлялось расслабление и всякие разговоры. Кто-то продолжал выискивать в минувшей жизни мёртвого красящие его поступки, возможности и умения. Кто-то упирал беседы за столом в его доброту, порядочность и любовь к родным, к земле, к человечеству и ко всему остальному. Семь раз ел Лёха кутью на поминках и, хоть знал умерших, никогда бы не нашел в них, живых, столько замечательного, сколько все без исключения ораторы постоянно видели в делах его и помыслах. Пока он ещё жил. На прощальном ужине в память о Володе отклонений от стандарта не предвиделось. Стена торцовая приняла на себя тяжесть рамы с портретом Владимира Сергеевича, угол которого пересекала широкая чёрная лента. Большой был портрет. Когда, кто и где его так быстро успел сделать и воткнуть в раму с вензелями, Лёху так удивило, что он сразу же дернул отца за рукав.