Я кивнул, но в голове у меня пронесся вихрь мыслей. Шарлотта соскочила с грузовика и исчезла из виду. Потом послышалась речь на французском, и грузовик покачнулся оттого, что открыли задние дверцы.
Когда Шарлотта вернулась в кабину, я обратился к ней:
— Вы ведь узнали картину там, на чердаке на рю Паве.
Я сидел чуть позади нее, так что ей пришлось обернуться.
— Парижские евреи владеют… вернее, владели самыми бесценными коллекциями. Возможно, даже самыми ценными во всей Европе. Но когда их лишили гражданства, они потеряли право владения. Все, что они имели, оказалось бесхозным. Последовали массовые облавы. — Она постучала пальцами по рулю. — Я узнала картину, спрятанную в той тайной комнате. И это натолкнуло меня на предположение: ваш сын вывозил художественные коллекции евреев, чтобы они не достались нацистам.
Я с легкостью мог представить Оуэна участником подобной операции, но Шарлотта сделала выводы быстро и точно. Для этого требуется знать человека. И я не был уверен, куда же она приведет меня: к сыну или к его врагам.
— Вы тоже в этом участвовали?
Моя спутница снова посмотрела на меня. Она очень старалась придать лицу безучастное выражение, но ее выдавали брови. За то недолгое время, что я провел в обществе Шарлотты, я научился понимать их движения. Складка между бровями через пару секунд разгладилась; она по-прежнему не отрывала от меня взгляда.
— Да. Я не просто прохлаждалась в Лувре. Я там работала.
Больше она ничего не сказала, ни в ее голосе, ни во взгляде я не уловил фальши. И тогда я спросил:
— Вы знали моего сына?
Шарлотта отвела глаза. Потом завела мотор и сняла машину с ручника.
— Нет, не знала.
Я не понимал, почему она солгала, но знал, что она сказала неправду.
III
26 июня 1940 года
Дорогой отец!
На Триумфальной арке вывесили флаги со свастикой, народ бежит из города всеми возможными путями — на машинах, в повозках, пешком.
Улицы опустели. Я слышал по радио, как маршал Петен объявил об окончании военных действий.
А спустя неделю я увидел на Монмартре Гитлера.
Анри
— В последний раз спрашиваю, месье. — Я раскатал рукава и застегнул манжеты. — Кто этот мужчина и чего он хотел?
Я всегда считал, что страх — более эффективное оружие, чем боль. В глазах старого еврея читалась явная враждебность. Он смотрел на меня с опаской, однако продолжал молчать.
А вот сынок его не закрывал рта во время допроса, он вопил и сыпал угрозами:
— Мой отец не скажет тебе ничего, предатель! Enculé![18]
Я вздохнул. Дети всегда действовали мне на нервы. Даже мои собственные двое, которым было хорошо известно, что лучше меня не перебивать и не смотреть на меня, когда я к ним обращаюсь. Я достал пистолет и выстрелил ему в голову.
Отец закричал, в меня полетел плевок. Покраснев от напряжения, еврей попытался рвануться к обмякшему телу парня. Старик повесил голову, послышались всхлипы и рыдания, а когда он поднял на меня взгляд, в темных глазах читалась ненависть, что я отметил лишь мимоходом. Возможно, некогда я наслаждался бы этим. Но со временем пришел к выводу, что ненависть, как и война, — просто факт.
— Теперь ты ничего от меня не добьешься, — хрипло прошептал старик.
— Тогда ты мне больше не нужен. — Следующая моя пуля пробила ему лоб, и я полюбовался точным попаданием: прямо между глаз.
Все как на картине, подумал я, оценивая зрелище. Оставшись недовольным композицией, я убрал пистолет в кобуру и принялся все переустраивать. Опрокинул стул сына, подвинул стул с отцом так, чтобы луч солнца из окна падал на дыру в его черепе.
Затем, чуть отступив, наклонился. Распределение светотени, густая кровь, натекшая вокруг головы парня, скорбь, навечно запечатленная на лице старика, были великолепны. Меня так и подмывало взяться за кисть. Однажды, если мне удастся выбраться из этой глухомани, я запечатлею на холсте всю эту сцену, стоя посреди виноградника; и у моих ног будет лежать собака…
Воспоминания расстроили меня. Герхард уже никогда не свернется у моих ног перед камином. Человек, месяц назад появившийся в моей квартире, швырнул на стол ошейник моего любимого шнауцера. На ошейнике были следы крови. Потом он протянул мне портсигар, и еще до того, как я открыл его, меня накрыло страшное предчувствие. Это изящное ухо было мне очень хорошо знакомо. Неужели прошло целых шесть лет, с тех пор как я обнимал Милу, купаясь в нежности возлюбленной жены, шепча ей о любви в это самое ухо, лежавшее теперь передо мной?