— Очень хорошо.
Я вышел из комнаты. Женщина, стоявшая в конце коридора, увидела меня и оборвала свой крик на середине.
— Отличное исполнение, мадмуазель.
— Это все? А мне заплатят? — Худое землистое лицо выражало отчаяние.
— Да, конечно.
Я вручил ей пакет с продуктами, которые прихватил с фермы. Она прижала его к груди и так заторопилась, будто боялась, что я отниму еду. Мое сердце обливалось кровью.
Когда я вернулся в комнату, Оуэн упирался головой в пол и едва хрипел. Я поднял стул и дал ему попить воды из фляжки. Он слишком быстро пил и начал захлебываться. Тогда я вернулся на свой стул и стал ждать, пока он успокоится и восстановит дыхание.
— Это было сделано, чтобы привлечь твое внимание и склонить к сотрудничеству.
Он поднял голову, и я отшатнулся. Не было больше того парнишки, с которым я познакомился в начале войны: наивного, ищущего смысл жизни. На меня смотрел мужчина — взглядом твердым и решительным, закаленным прошедшими годами.
— Так ты — один из них.
— Немец — да. Но в гестапо не служу. Это удел мелких людишек. У меня же совсем другие задачи.
Его лицо оставалось бесстрастным:
— Если у тебя другие задачи, тогда я не понимаю, что ты хочешь от меня узнать.
— Картины! — Я наклонился к нему. — Куда делись картины, которые хранились на том чердаке, где ты меня подстрелил?
— Картины?
Меня озадачило замешательство в его голосе. Отодвинув назад стул, я встал и принялся шагать по комнате.
— Их было три; все написаны Каспаром Давидом Фридрихом. Одна из них — его последняя работа в черно-белом. Я должен знать, где они.
Сказанное доходило до Оуэна постепенно. От улыбки его распухшая губа треснула, и кровь закапала на подбородок.
— Они все еще на чердаке.
Теперь настала моя очередь уставиться на него:
— Ты их не забрал?
— Нет. Я их оставил. Надо было спасать детей.
Я пристально посмотрел на него:
— Ты столько сил потратил, чтобы коллекции не попали в руки нацистам, а теперь с легкостью сдаешь мне эти шедевры?
— Для меня важны только жена и ребенок, которого она носит. — Горло у него заходило ходуном, он не сводил взгляда с двери. — А искусство ничего не значит.
— Только искусство вечно, — рассеянно заметил я, подходя к окну.
Я засмотрелся на крыши Лиона. Обыскать каждый тайный склад в Париже, но не догадаться заглянуть на тот чердак. Откинув голову, я захохотал:
— Was für ein Trottel![86]
XXV
7 июня 1944 года
Дорогой отец!
Весть о том, что началось в Нормандии, достигла Парижа.
Готовится восстание.
Крики зазвучали по-другому: появился второй, более низкий голос, в котором слышалась неизбывная невыносимая мука. От него у меня волосы на затылке зашевелились.
— Хватит!!!
Я вздрогнул. Вопль был таким мощным, что наверняка прогремел на все здание. Крик уже стих, но эхо от него продолжало звучать у меня в ушах. Над головой послышались гулкие шаги, сверху донеслись невнятные голоса.
Я подкрался к лестнице, но пришлось отпрянуть в тень: кто-то спускался. Появилась молодая женщина. Она выглядела невредимой — точно такой же, как когда тот мужчина подошел к ней на улице. К груди она прижимала пакет. Она растерянно пометалась по магазину и выскочила наружу.
Я ждал, глядя на ступеньки, но никого не увидел, хотя разговор наверху продолжался. Я осторожно, все время глядя вверх, поднялся по ступенькам, стараясь не скрипнуть половицей.
Второй этаж был освещен лучше первого. В коридоре я насчитал пять дверей, через пороги пробивался слабый свет. Обломки внезапно прерванной жизни были разбросаны по коридору и в углах комнат. Я держался поближе к стене, заглядывая в каждое покинутое жилище и не отрывая глаз от самого дальнего входа.
Дверь была приоткрыта, и хотя разговор происходил на полутонах, я сумел различить два голоса. Оба мужские. Один — такой родной, что у меня перехватило дыхание.
Я ступал осторожно. Сердце стучало в ушах, а каждый вздох казался слишком громким.
Все квартиры, за исключением последней, пустовали. Я оставался в тени, стараясь рассмотреть происходившее в комнате через приоткрытую дверь. Удалось увидеть лишь часть забинтованного профиля. Молодой человек сидел, наклонившись набок, его заведенные назад руки и ноги были привязаны к стулу.
— Только искусство вечно.
Я насторожился, услышав, что другой ответил это по-английски. Я видел лишь его тень, когда он отошел от своего пленника. Он говорил без выраженного акцента, и тон у него был, как ни странно, вежливый. Внезапно он рассмеялся.