Папаша стал совсем мрачным.
— Здесь все переменилось, — говорил он мне. — Помню, в этой палате велись разговоры, каких я никогда раньше и не слыхивал. Умнейшие парни собирались здесь. А сейчас — взгляни на эту мелюзгу — двух грошей не дашь за них всех, вместе взятых. И всего-то животы у них болят, а глаза заводят, будто чахоточные. Все только и думают о своих болячках, а тебя и слушать не хотят, когда вздумаешь пожаловаться на свои горести. Если бы я не знал, что в любую минуту могу помереть, то попросил бы старшую сестру отпустить меня отсюда. А она прекрасная женщина, доложу я тебе.
Человек, лежавший на кровати Ангуса, был очень высокого роста, и в первый день, когда он появился в палате, сиделка Конрад, поправляя его постель, воскликнула:
— Боже мой! Ну и высоченный же вы!
Ему это доставило удовольствие. Он улыбнулся со смущенной гордостью и оглянулся вокруг, чтобы убедиться, все ли мы слышали, затем улегся поудобней, вытянул свои длинные ноги так, что закутанные одеялом ступни высунулись между прутьев спинки, и положил руки под голову.
— Вы умеете ездить верхом? — спросил я, почувствовав уважение к его огромному росту.
Он окинул меня беглым взглядом, увидел, что перед ним ребенок, оставил мой вопрос без ответа и продолжал обозревать палату. Я испугался, не счел ли он меня нахалом, но затем, возмущенный его поведением, убедил себя, что мне безразлично, какого он обо мне мнения.
Зато он часто заговаривал с сиделкой Конрад.
— Вы славная, — говорил он ей.
Она ждала продолжения, но он, казалось, не был способен что-нибудь добавить. Когда она считала пульс, он порой старался схватить ее за руку, а когда она отдергивала ее, он говорил: «Вы славная». Когда она приближалась к его кровати, ей приходилось быть на стороже, — он так и норовил хлопнуть ее по спине, приговаривая: «Вы славная».
Как-то раз она ему резко сказала:
— Оставьте меня в покое!
— Вы славная, — повторил он.
— И эта ваша присказка не меняет дела, — добавила она, взглянув на него холодным понимающим взглядом.
Я никак не мог его раскусить. Никому, кроме нее, он никогда не говорил: «Вы славная».
Однажды он весь день сидел с нахмуренным видом и что-то писал на листке бумаги, а вечером, когда сиделка Конрад поправляла его постель, сказал:
— Я написал о вас стихотворение. Она посмотрела на него удивленно и даже подозрительно.
— Вы сочиняете стихи? — спросила она, прервав работу.
— Да, — сказал он. — У меня это легко получается. Могу писать о чем угодно.
Он передал ей листок. Она прочла стихотворение, и на ее лице засияла довольная улыбка.
— Это на самом деле хорошо, — сказала она. — Да, да, очень хорошо. Где вы научились писать стихи?
Она перевернула листок, поглядела на обратную сторону, а потом прочла стихотворение еще раз.
— Можно мне оставить его у себя? Это очень хорошие стихи.
— Ерунда. — Он пренебрежительно махнул рукой. — Завтра я вам напишу другие. Возьмите их себе. Могу сочинять в любое время. Даже думать не приходится. Для меня это пара пустяков.
Сиделка Конрад принялась за мою постель, положив стихи ко мне на тумбочку.
— Можешь прочитать, — сказала она, заметив, что я смотрю на листок.
Она дала мне его, и я медленно, с трудом прочитал:
Сиделке Конрад
Закончив чтение, я не знал, что сказать. Все, что там говорилось о сиделке Конрад, мне нравилось, только не нравилось, что автором был он. Я решил, что стихотворение написано хорошо, раз в нем есть рифма; ведь в школах заставляют учить стихи, а наш учитель всегда говорил о том, что стихи прекрасны.
— Хорошо, — грустно сказал я.
Мне было жаль, что их написал не я. Мне казалось теперь, что лошадь и двуколка — ничто в сравнении с умением писать стихи.
Меня охватила усталость, и мне захотелось очутиться дома, где никто не писать стихов, где я мог вскочить на свою лошадку Кэтти и объехать рысью вокруг двора под ободряющие возгласы отца: «Сиди прямо! Руки ниже! Голову выше! Подбери поводья так, чтобы чувствовать каждое ее движение. Ноги вперед! Правильно. Так, хорошо! Еще прямей. Молодец!»