Особенно о том, что ждет меня за дверью квартиры.
А ждет меня там столько сигаретного дыма, что не видно обуви на стойке в прихожей; кошка Марфа трется о ноги едва заметной тенью.
Можно было и не курить в парадном.
Захлопнув за собой стальную плиту двери, как крышку гроба, я шагаю в прокуренную темноту коридора и слышу грохот гитар, вырывающийся из большой комнаты вместе с клубами подсвеченного торшером сигаретного дыма.
Папаня решил послушать музыку.
Он у меня великий рокер. В основном, конечно, слушает всяких «Роллингов», «Зеппелинов» и прочих «Дип Перпл» – или «Папл», как он говорит, – но исправно прослушивает и новинки музиндустрии, которыми я время от времени разживаюсь. По большей части он, кажется, считает все, что после Кобейна, полным дерьмом, но иногда бывают странные («White Stripes», «RHCP») исключения.
Чуваку полтинник, а он слушает «White Stripes». Каково, а?
Вернее, слушал. Потому что то, что сидит сейчас в изодранном Марфой старом кресле и пялится мутными глазами в выключенный телик, тоже слушает «White Stripes».
Но это не мой отец. Нет, нет и нет, даже не уговаривайте.
Конечно, оно имеет некие общие черты с отцом. Есть отдаленное, какое-то чудовищно противоестественное сходство огромной опухшей морды с едва заметными штрихами глаз на желтушной коже – с отцовским лицом. На этом существе одежда отца, хоть и весьма несвежая. Оно курит легкий «Честерфилд», как отец. И на дне той мути, что заполняет приоткрывшиеся бойницы глаз, виднеется едва уловимый, тусклый и чуть тлеющий огарок отцовского взгляда.
Но на этом все. Это как «Адидас» и «Абибас». Пиратская копия. Китайская подделка.
Судя по всему, оно такого же мнения, раз, скользнув по мне подернутым пьяной поволокой взглядом, вновь уставляется в черный куб телевизора сквозь частокол пустых бутылок.
Ведь у этого нет сына. А если и есть, то точно не я.
У этого огромные, отекшие ноги. Гигантские слоновьи столбы, едва не разрывающие ткань старых спортивок, раньше свободно болтавшихся на отцовских ногах. Они всегда отекают к вечеру – так сильно, что он не может ходить. Только из-за этого он и не идет за очередной бутылкой – просто не может. К утру, когда он проснется здесь же, на этом диване, пропахший спиртом и кислым пьяным потом, отеки сойдут, и можно будет выбраться в магазин. Путь, конечно, не близкий, в соседний дом, но это дойдет. Оно ведь жаждет, как вампиры из старого романа Роберта Маккаммона в жутком переводе начала девяностых, который я недавно прочел.
Я смотрю на бутылки, столпившиеся на столе, как жертвы кораблекрушения на крошечном островке. Редко увидишь столько пустых бутылок. Иногда столько собирается после наших посиделок с Китайцем и Жменом. Пивных.
А эти из под коньяка «Жан-Жак».
На самом деле речь не об алкоголизме. Алкоголизм – это другое. Это когда люди пьют, деградируют, потихоньку теряют человеческий облик и развоплощаются в груду отравленной плоти. Но все это, как правило, растянуто во времени длинным мерзким червем, который, как древоточец, медленно выгрызает в человеке зловонную пустоту.
Древоточец, ха. В сравнении с тем, что точит обычных алкашей, напавшее на моего отца было Годзиллой, которая заглотнула его, как семечку, рыгнула и запила водой.
Или «Жан-Жаком».
Когда-то, давным-давно, такое уже случалось. Десять лет назад. Начало девяностых. Деньги-фантики, пейджеры, «Горец» по телику, мама в слезах, везде бутылки. Все рухнуло. Все развалилось. Он не выдержал.
Тогда он за полгода дошел почти до того же, что сейчас лежит в кресле дохлым инопланетным Чужим. Почти. Вовремя спохватился. Больница. Лекарства. Потом воля.
Бесконечная воля жить. Десять лет. Ни глотка. Кофе, пепси, соки – вишневый, виноградно-яблочный.
Воля.
Он говорил что-то о каком-то дефективном гене, который не дает нормально усваиваться алкоголю. Как у народов Севера и Сибири. Он родился в Якутске. Хотя его родители были из Европейской России, так что версия так себе. Хоть у нас и чуток татароватые лица.
Воля. Железная. Несокрушимая. Десять лет.
Ее сломила рюмка вина. Именно рюмка. Водочная. Пятьдесят граммов. Санаторий. Крым. День Победы.