В том месте, где сумерками клубились тени живших когда-то, Аид дотронулся до нее. Он стоял за ее спиной, и он положил левую руку на ее предплечье, и больше не шевелился. Время исчезло. Кажется, они стояли так несколько часов, потом несколько лет, и еще несколько веков. Она видела его отражение в темной стеклянной стене перед собой — горбатый нос, глубокие борозды, страшные разметавшиеся волосы. Она любовалась. Глаза его были закрыты. Ей показалось, что из-под века скатывается слеза, но то были только тени бродящих вокруг теней. Эта вечность была такой хорошей, и такой невыносимой. Неподвижная ладонь Аида и дрожь внутри Персефоны. Невыносимое счастье, невыносимо так ждать — когда же он обнимет ее своей рукой, когда опрокинет на дымное ложе, и она, боясь произнести вслух слово, мысленно умоляла его, мысленно говорила ему, что больше не может ждать, что умрет, если сейчас же не… Он как будто услышал — и резко развернул ее к себе — глаза открыты. Его взгляд — смерть. Черные дыры в космосе. И теперь ей стало страшно. Словно жизнь кончилась (так и было). Дрожь, стремление — пропали. Он опрокинул ее, раздвинул ноги, ей стало больно, она закричала, не понимая смысл этих быстрых движений. Но когда все прошло и он гладил ее, и просил за что-то прощения, а она словно приросла к нему и не могла отделиться. Лазала как маленький зверь по его большому телу. Накручивала на пальцы волоски на его груди. Целовала коричневые, почти черные соски, плоский пуп, стирала кровь — он сделал ее женой. Иногда, словно случайно, кусала. Пробовала — когда ему будет больно. Кожа его была шершавой. Она сжимала зубы изо всех сил — но ему и это было лаской. Она — и потом — так и не научилась причинять ему боль.
Аид оправдывался. Это неправда, что его нельзя любить. Он не будет смотреть ей в глаза. Он лишь хотел, чтобы у него была жена, чтобы он мог сделать ее счастливой, любить и баловать, чтобы отдать ей все сокровища, собранные здесь, внизу. Персефона не слушала. Проводила ладонью по его огромным ногам, покрытым, как ракушечным узором, ровными седыми завитками, приятно щекочущими. Нажимала на выдающиеся колени. Царапала ногтем горбатые большие пальцы ног — он смеялся: «Не надо, что ты делаешь». Но она маленькая хозяйка — брак заключен, теперь это все принадлежит ей, и она может распоряжаться как захочет. С детским любопытством рассматривала, а потом ласкала то, что сделало ее женой и привязало навсегда. И снова поднималась в ней странная дрожь, веки опускались, она вытягивалась на нем, искала руками его рук, искала губы…
И он ее любил во второй раз — теперь она не смотрела в его глаза, теперь она поняла смысл его движений, и танцевала с ним, попадала в ритм. И задыхалась — так радостно разрешалась ее дрожь, так хорошо стремление становилось действием и окончательно разрешилось зелеными искрами под закрытыми веками. Она благодарила его, смеясь, с закрытыми глазами.
Но потом Персефона открыла глаза. Она смотрела в струение теней. Темные волны. Темные клубы. Сколько видит глаз. И ее трон — рядом с троном Аида…
…Земля за окошком была покрыта зеленоватым пухом — самой нежной, самой первой зеленью, и напряженные почки на ветвях были готовы распуститься, но еще закрыты.
— Мам, почему так голо?
— Потому что.
После паузы:
— Я им показала, на что способна. Пусть знают. Вскарабкались мужики на гору, и думают, что самые крутые. Они без меня — ничтожество. Пустое место. Нет меня — нет людей, и кому они нужны? Выдумки! Они без жертв не могут, у них же зависимость. А подумать об этом, когда дочку отдавал, у Зевса божественного ума не хватило.
Дочку! Да он хоть бы за все эти годы поинтересовался, как ты там. Хоть бы раз о дне рождения вспомнил. Но теперь все будет иначе. Мы будем вместе. Смотри — уже цветы раскрываются, всего за какой-то день. Клетки делятся неистово. Ядра едва поспевают. Скоро будут плоды — самые вкусные из тех, что когда-либо были. Такой весны никогда еще не было. Такого года, как этот, еще не было и не будет.
Дома Персефона удивилась тому, что все выглядело так же, как до ее ухода. Даже забытая маечка так и валяется на стуле, как кинула ее, когда уходила гулять.
— Я ничего не трогала, — пояснила Деметра, поправляя косу. — Только пыль сметала. Я очень ждала тебя.
— Спасибо, мама, — сказала Персефона и снова прижалась к ней. Втянула ноздрями запах сухих колосьев и ее благодатной кожи. Потом, не отходя от мамы, повернулась.
— Как светло. Я раньше не замечала, как хорош этот свет. Он льется и под деревья, и через ткани, он изменяется, но остается таким же легким, таким… радостным.
— Можешь принять душ, я пока приготовлю нам ужин.
Персефона боялась наступления вечера, она не желала прощаться со светом и неуверенно просила солнце — тоже все-таки какие-то родственные связи — остаться на ночь, но Гелиос отвечал устало: «У меня и так сверхурочных больше тридцати часов».
Однако закат был таким теплоцветным, так переливались в нем краски, что Персефона не жалела о дне. А когда пришла ночь и цвета растворились в синем, оказалось, что насыщенная ночная тьма с перекличкой насекомых и шорохом трав не имеет ничего общего с сумерками подземного царства. Мать Деметра заснула (она всегда забавно сопела во сне, почти похрапывала), а Персефона все любовалась тьмой.
На следующий день они завтракали вдвоем, мать и дочь, как всегда, как годы до происшествия. Мелкими глотками Персефона пила горячий ячменный отвар. Мама, намазывая мед на лепешку, говорила:
— Ты знаешь, когда все это закрутилось с твоим отцом, я была далеко не в восторге. Нет, он, конечно, ничего, по другим причинам. Но когда поняла, что у меня будешь ты… Я была так счастлива. Я с самого начала знала, что на этот раз будет маленькая девочка. Она будет расти, я буду учить ее сеять и жать, и кормить в земле семена, и поддерживать пробивающиеся ростки. И мы всегда будем вдвоем, две богини. Когда ты была в моем лоне, знаешь, я все время разговаривала с тобой…
— Если бы он посватался как следует… — неожиданно для себя сказала Персефона. А то как-то вышло… не по-божески…
— Именно, что по-божески, — усмехнулась с сарказмом Деметра. — Но не бойся, моя девочка, я ведь не собиралась тебя запирать здесь, это я образно выразилась, что мы всегда будем вместе. Я хочу, чтобы ты была счастлива, чтобы у тебя была семья, много детей… Как у всех. Не думай, что я хочу, чтобы ты повторила мою судьбу. Ты знаешь… будь ты хоть сто раз богиня, когда ты мать-одиночка, на тебя косо смотрят. Можно сколько угодно повторять: уж я-то свою семью обеспечить могу, получше некоторых с яйцами. Уж у меня-то никогда не будет пустых закромов. Но они жалеют, за спиной перешептываются. Дураки. У тебя все будет не так, как у меня, ты еще будешь счастлива! Понимаешь, просто Аид не тот бог, за которого я бы тебя выдала. Такое только твоему двинутому папаше, кобелю-перестарку, могло прийти в голову. Он же старик по сравнению с тобой — этот Аид. Тебе бы кого помоложе, из твоего поколения, чтобы вам хоть поговорить о чем было. Хотя бы мальчик этот, с крылышками на кроссовках… Как его? Вот это тебе была бы пара. Он шалопай, конечно, но, я думаю, далеко пойдет… Как он тебе?
Персефона вздрогнула, потому что она не слушала слов матери, она вспоминала последний поцелуй Аида. От поцелуя веяло смертью, но он был таким легким. Аид почти не прикасался к ее губам, почти просто был рядом. Она слышала его дыхание. Он провел указательным пальцем по ее лбу. Она ответила матери: «Хорошо», зная, что этот ответ подходит ко многим вопросам.