Концепция феномена любви-страсти в ее предопределенности образом "моего идеального я" и вопрос о неминуемости живущей в ней ненависти — вот над чем стоит при изучении мысли Фрейда в указанный выше период поразмыслить тому, кто хотел бы как следует понять отношение "моего я" к образу другого — понять таким, каким оно достаточно явно предстает нам уже в заглавии, примыкающем к "Коллективной психологии и анализу 'Я'"26, одной из статей, где мысль Фрейда вступает в свой последний период — период, когда Я получит в топике свое окончательное определение.
Но итог этот останется непонятен, покуда мы не проследим те вехи на пути к нему, которыми служат введенные в работе "По ту сторону удовольствия"27 понятия изначального мазохизма и инстинкта смерти, а также концепция объективации, усматривающая ее корни в запирательстве — в том виде, в каком она изложена в небольшой статье 1925 года, озаглавленной Verneinung 28.
И лишь проделавший эту работу увидит подлинный смысл постоянно растущего интереса к агрессивности в переносе и сопротивлении, равно как и к понятию агрессивности в "Недовольстве цивилизацией" (1929)29, убедившись, что вовсе не о той агрессивности, которую мнят лежащей в основе борьбы за жизнь, идет там речь. Понятие агрессивности отвечает, напротив, разрыву субъекта с самим собой — разрыву, впервые возникающему в тот момент, когда он видит, как воспринимаемый в цельности своего гештальта образ другого преждевременно вступает в противоречие с чувством несогласованности двигательных функций, — который она и оформляет задним числом в образах расчленения.
Этот же самый опыт служит мотивом как той лежащей у истоков Я депрессивной реакции, что была реконструирована Мелани Кляйн, так и ликующего усвоения появившегося в зеркале
образа — этого характерного для детей шести-восьмимесячного возраста явления, которое автор настоящих строк считает, наряду с образованием идеального Urbild'a[прообраза] Я, наиболее показательным свидетельством воображаемой природы функции Я в субъекте30.
Таким образом, именно в лоне пережитого в течение первых лет жизни опыта подавленности и устрашения вводится индивид в тот мираж владения своими функциями, где субъективность его пребудет расколотой, — мираж, чье образование в воображении, наивно объективированное психологами в качестве синтетической функции Я, демонстрирует, скорее, условие, которое открывает его отчуждающей диалектике Раба и Господина.
Но если опыт этот — который в целом ряде моментов инстинктуальных циклов, и особенно в парадировании, предваряющем цикл сексуальный, со всеми обманами и отклонениями в поведении, которое этими циклами предусмотрено, прочитывается также и в поведении животных — действительно вмещает в себя значение, придающее человеческому субъекту устойчивую структуру, то объясняется это тем, что получает он его в результате напряжения, испытываемого им в связи с бессилием, обусловленным той преждевременностью рождения, характерные следы которой находят биологи в анатомическом различии человека, ставя нас перед фактом, где узнается требуемая Гегелем в качестве условия плодотворного недуга трещина природной гармонии, та счастливая ошибка жизни, в силу которой человек, различая себя от своей сущности, открывает для себя тем самым и собственное существование.
Единственной реальностью за тем новым очарованием, которое приобретает для человека воображаемая функция, является на самом деле прикосновение смерти, печать которого он получает при рождении. Ибо перед нами тот же "инстинкт смерти", который проявляется в этой функции и у животного — чтобы убедиться в этом, достаточно, принять во внимание то, что субъективность, служа в сексуальном цикле специфической фиксации на сексуальном партнере, не отличается в нем от пленяющего ее образа, и что индивидуум оказывается при этом лишь мимотечением этого воспроизведенного в жизни представлением образа. Разница лишь в том, что человеку образ этот
открывает свое смертоносное значение, а одновременно и саму смерть: что она существует. Но дается ему этот образ лишь как образ другого, и оказывается, таким образом, у него похищен.
В итоге Я всегда оказывается только половиной субъекта — причем той, которую, находя, он одновременно теряет. Понятно теперь, что он за нее держится, стараясь удержать ее во всем, что, будь то в другом или в нем самом, мнится ему ее двойником и принимает сходный с ней облик.