Киншоу повернулся. Хупер смолк. Та затрещина ему хорошо запомнилась. У него вытянулось лицо.
– И вообще, чего ты ушел? Куда смылся?
– Не твое дело. Куда захотел, туда пошел, тебя не спросил.
– Знаешь чего, Киншоу? – Хупер вдруг подошел к нему вплотную, прижал его к стене, задышал в лицо. – Ты стал очень непослушным мальчиком. Ты стал вдруг ужасно дерзить. Это что еще такое, а, Киншоу?
Киншоу больно стукнул его по руке. Хупер отпустил его, отступил шага на два, но взгляда не отвел.
– Сказать тебе кое-что, а, младенчик? Тебе слабо войти в рощу.
Киншоу не ответил.
– Ты пошел, посмотрел и повернул назад. Потому что испугался, в штаны наложил, там темно!
– Просто я раздумал, вот и все.
Хупер сел верхом на стул у постели.
– Отлично, – протянул он ласково, коварно. – Ладно. Я говорю: тебе слабо. Вот войди в рощу. А я погляжу. Или лучше в большой лес. Слабо тебе войти в большой лес. Вот войди – и все будет нормально.
– Что именно?
– Все.
– Не очень-то я тебя испугался, Хупер.
– Врешь.
– Когда захочу, тогда и пойду в лес.
– Ври больше.
– Ну и не верь, мне плевать.
– Именно, что не плевать. Врешь, врешь, врешь!
Пауза. Киншоу нагнулся и стал теребить ремешок сандалии. Никто еще к нему так нахально не лез.
– Слабо тебе войти в рощу.
– Отстань ты от меня!
Хупер приложил большие пальцы к вискам и подрыгал остальными. Киншоу выводил его из терпенья. Все атаки отражал унылый, упорный взгляд, как стена. Оставалось снова и снова подставлять подножки, примеряться, изобретать ходы. Он презирал Киншоу, но тот занимал его. Он заметил, как Киншоу за неделю переменился. Стал осторожней, подозрительней. Хуперу хотелось докопаться, о чем он думает. Он опять сел на стул, не сводя глаз с Киншоу.
– Спорим, первый моргнешь, – сказал он сухо.
Киншоу хотелось, чтобы он ушел. Но что делать потом, он не знал. Он плохо умел придумывать. Можно строить модель. Или почитать. Если начать модель галеона, ее хватит надолго. Они трудные. А дальше он не загадывал.
Он беспокоился из-за рощи. Придется туда идти. На слабо ему всегда приходилось делать все. Чего только он не делал, страшно вспомнить.
Когда ему было пять лет, папа повел его в бассейн. Там был один мальчик, Тэрвилл. Этот Тэрвилл догадался, что он боится воды, – и даже не из-за того, что не умеет плавать, а не объяснить почему. Из-за того, что она стеклянная, слишком синяя, из-за того, что человеческие тела в ней становятся бледными, вздутыми, большими. И чем страшней ему делалось, тем вернее он знал, что прыгнуть в воду придется. В животе застрял твердый ком. Его тошнило. Когда он прыгал, когда уже прыгнул, оказалось, что это еще ужаснее, чем он думал.
Пока Тэрвиллу не надоело, он заставлял его прыгать еще, еще, а отец Тэрвилла и отец Киншоу смотрели, и смеялись, и отворачивались, и ничего не видели, не понимали, Киншоу все нырял и все боялся, он нырял потому, что ему было страшно и стыдно, что страшно.
И вот теперь придется идти в рощу или даже в лес. Он вздохнул и поглядел в окно, на скучный газон. Он думал: «Хоть бы он ушел, хоть бы ушел».
Хупер ушел вдруг, хлопнув дверью и не сказав больше ни слова. Киншоу долго смотрел в окно. Он думал: «Все мы ездим по новым местам, гадким местам, не нашим. Хочу обратно в школу».
Тут ничего нельзя было поделать.
Хупер пошел на чердак. Как только ему в голову пришла новая мысль, он ужасно обрадовался, хотя сам поразился, он никогда еще такого не делал. Вообще он даже не представлял себе, какая это красота, когда под боком Киншоу и надо все время придумывать, что бы для него подстроить.
Чердаки тянулись в ряд под узкими, низкими сводами, как катакомбы. Все было свалено в кучи и покрыто густой пылью. Один раз, еще до приезда Киншоу, он провел тут целый вечер и присмотрел сундук, набитый осколками камней всякого цвета и вида. Прекрасные камни. Лежало тут и дедушкино добро: фонарики, банки, сачки – все, с чем полагается ловить мотыльков. Сачки сгнили. Они пахли странно.
Вещь, за которой он пришел сейчас, была на последнем чердаке, на полу. Он видел ее вчера, когда искал альбом с марками. Солнце било в большие окна, пускало пыль в пляс и чертило на полу непонятные узоры. Все пахло старым, и сухим, и нагретым. Он столкнул с места картонку, и громадный паук, неуклюжий, серо-зеленый, прыснул и побежал по газетным стопкам. Хупер подумал было его поймать. Но их ловить – одна морока, и они вечно дохнут. Он бы взял паука попугать Киншоу, но сейчас он затеял кое-что получше. Он подальше отпихнул картонку, и пыль взвилась столбом, так что он расчихался. Потом он нагнулся и осторожно поднял вещь, за которой пришел. Он думал, она тоже развалится, как мотылек в Красной комнате. Но с нее только посыпалась пыль. Он ее обтер. Она была большая. И старая, наверно. Хупер чуть не отступился: вдруг ему самому стало страшно, Он держал ее подальше от себя. Потом он нашел ящик со старыми, рваными рубашками, вытащил одну и завернул в нее свою добычу. Материя пахла тоже как-то чудно. Он ушел с чердака.
Киншоу проснулся. В комнате было совсем тихо. Выходит, ему все приснилось.
Он лежал на спине, крепко закрыв глаза, и гадал, куда на весь вечер подевался Хупер. Он ждал, когда тот явится и скажет: «Ну, иди в рощу, я погляжу из окна, а ты иди, а если не пойдешь...»
Но Хупер не явился.
Киншоу подумал, что вообще-то Хупер не такой уж гад. Он только старается, пыжится. В школе на что были гады, а он на них не похож. К тем Киншоу знал подход, с теми все было проще простого. Они к нему, в общем-то, уже не лезли. С ними он себя поставил. А Хупер был непонятный. Умный. Хитрый.
На лестнице послышался шорох, вроде шарканья. Но «Уорингс» вообще был такой дом, он вечно ходил ходуном и скрипел, он был старый, и двери и окна рассохлись.
Киншоу повернул голову и потом открыл глаза – посмотреть на часы. Вообще он не любил открывать глаза ночью в этой комнате, не мог заставить себя не думать про то, как дедушка Хупера лежал тут мертвый.
Он сразу увидел не часы, а другое. Тонкий луч месяца падал в комнату, и что-то было прямо на постели, ближе к ногам. Он никак не мог сообразить, что это. Он прислушался. Сюда входили, но сейчас из-за двери не доносилось ни звука.
Он подумал: «Надо зажечь свет, нечего бояться, просто надо зажечь свет и посмотреть». Но он боялся протянуть руку, он широко раскрыл глаза и замер. Все было тихо. Он лежал совсем тихо.
Но надо же посмотреть, узнать. Зажечь бы свет, зажечь бы свет...
Он вытянул левую руку, нашарил выключатель и поскорей, пока рука не отдернулась, нажал. И посмотрел.
Он сразу понял, что ворона не настоящая, что она чучело, мертвая. Но от этого она была только хуже. Когти вонзились в простыню. Она была громадная.
Киншоу лежал совсем тихо, он не закричал, даже не охнул. У него пересохло в горле от страха, но голова работала: он знал, кто принес чучело, он знал, что Хупер стоит под дверью и, наверное, заметил свет. Хупер захотел, чтоб он испугался, заорал, заплакал, звал бы маму. À он не станет. Зачем? Тут ничего, ничего нельзя поделать. Киншоу не решался дернуть ногой и столкнуть жуткую птицу на пол, с глаз долой, чтоб не сидела тут, не давила ему на бедро. Ведь если шелохнуться, она, чего доброго, повалится не так, вперед, еще ближе. Он ни за что не дотронется до нее рукой.
Хупер все ждал, подслушивал. Надо выключить свет. Наконец, он нажал на выключатель. Но отдернуть руку боялся. Он лежал, крепко зажмурясь, с невыносимой болью в мочевом пузыре. Он боялся, что нальет в постель. Лучше б умереть. Лучше б Хупер умер. Но ничего, ничего нельзя было поделать. Наконец, к утру он задремал.
Когда он проснулся, как раз только пробило шесть. Ворона оказалась еще менее настоящей и еще громадней. Он ждал, что вот раззявится клюв, и он увидит красную изнанку, и она взмоет и будет падать на него, метить в глаза. Он думал: «Глупости, глупости, просто глупая, несчастная птица». Он глубоко вздохнул, а потом зажмурился и выкатился из постели на пол. И побежал. Он долго сидел в уборной. Дом молчал.