Что толку будет тогда в моих стихах? И чего заслуживает их продажный автор? Позора? Или просто над ним будут смеяться?
Спокойно, Вергилий. Спокойно. Что сделано, то сделано. Заканчивай свою повесть, и пусть будущее рассудит. Ты в любом случае уже не будешь принимать в этом участия.
Я не раскрывал никому своих замыслов, не показывал никому свою разрастающуюся поэму. Октавиан поначалу был снисходителен, затем начал нажимать на меня, в конце концов стал настойчив, но мало чего смог добиться. Я никогда прямо не отказывал ему дать почитать рукопись — иначе бы у него сразу возникли всякие подозрения, — а сколько мог, тянул кота за хвост и либо читал сам, либо посылал ему только самые безобидные отрывки. С Меценатом было гораздо сложнее. Как покровитель — и, более того, друг — он имел право на мою откровенность, но я не мог до такой степени злоупотреблять его благожелательным отношением и не был уверен, что он меня поддержит. По счастью, он довольствовался тем, что я ему показывал, и больше меня не неволил. На руку мне сыграл и тот факт, что под конец они с Октавианом были уже не так близки, как раньше. Хотя размолвка у них произошла из-за политики и не имела ко мне никакого отношения, я — наверно, с моей стороны, это эгоистично — был этому рад. Пролив между Сциллой и Харибдой угрожающе сузился, и я больше не мог доверять себе как лоцману.
Крах наступил два месяца назад, в июле этого года. Отчасти его ускорила моя собственная глупость, отчасти — вмешательство моего секретаря Александра.
Я ни разу не упоминал об Александре, да и вообще не называл по имени ни одного из моих рабов — странно, рабы играют такую важную роль в нашей повседневной жизни, а мы едва ли считаем их за людей. Александра подарил мне мой друг Поллион, который после Акция возвратился в Рим и оставил политику, чтобы продолжить свои литературные занятия. Александр был у меня уже несколько лет, и я мог полностью положиться на него. Несмотря на то что Александр был рабом, он имел отличное образование (может быть, даже это было для него чересчур, ибо он был очень тщеславный юноша) и способности к поэзии.
Я был у себя на вилле, работал над последней книгой поэмы. Чувствуя, что начинается головная боль (в последние несколько лет я стал очень им подвержен), я решил сделать перерыв и прогуляться часок по берегу моря. По глупости я оставил рукопись открытой на конторке, а саму конторку — вместе с остальной частью поэмы, лежащей внутри, — незапертой. Вернувшись, я встретил у двери Александра. На лице его играла самодовольная улыбка, которой он одарял меня, когда думал, что сделал что-то умное.
— О, вы вернулись, господин? — сказал он. — Цильний Меценат ждёт вас целую вечность. Вам лучше пройти прямо туда.
Я почувствовал, как холодный ветерок коснулся моей шеи.
— Прямо куда? — спросил я.
Александр насупился: надо же быть таким глупцом, чтобы не понять его намёка.
— В свой кабинет, конечно. Я провёл его туда, как только он приехал.
Не знаю, почему я не надавал пощёчин этому дураку. Но, увидев выражение моего лица, он попятился.
— Я что-то сделал не так, господин? — проговорил он, притворно сокрушаясь. — Мне так неприятно.
— Дурак, — прошипел я. — Проклятый дурак.
Я прошёл через вестибюль и распахнул дверь в кабинет.
Меценат сидел у моей конторки со свитком «Энеиды» в руках. Когда я вошёл, он хмуро взглянул на меня.
— Я не ждал тебя раньше чем завтра, — сказал я.
— Дороги хорошие. — Он положил свиток. Глаза наши встретились, и я понял, что моя тайна уже больше не тайна. — Публий, что ты наделал?
Я пожал плечами и попытался отшутиться:
— Поделом тебе. Тот, кто читает чужие письма, никогда не слышит о себе ничего хорошего.