Дядя Квинт уставился на меня широко открытыми глазами и смотрел так поверх кубка с вином до тех пор, пока я не заёрзал от смущения и не опустил взгляд в тарелку.
— Может, и так, — наконец проговорил он. — Но скоро он пойдёт с козырей, попомни мои слова. Ты почешешь спину мне, я — тебе. Мы бы уже целых десять лет как получили все гражданские права, с тех пор как Красе стал цензором[38], — должны были бы, если бы не эти высокомерные ублюдки, аристократы в Сенате. Чем скорее Цезарь одержит верх и разберётся с ними, тем лучше. А, Луций?
Он повернулся к моему двоюродному брату, третьему члену своего семейства. Луций был на три года старше меня, копия папаши, только помоложе, и уже стал его партнёром в деле. В этот момент он как раз расправлялся с гранатом.
— Верно, папа, — ответил он, выплёвывая косточки.
— Как только он разделается с этими разрисованными дикарями по ту сторону Канала[39], наступит очередь Сената, — сказал дядя Квинт с каким-то мрачным удовлетворением. — Цезарь с Помпеем и Крассом, они полностью контролируют Рим. Вот возобновят союз старых товарищей[40], да распердят всю пыль, вот погоди — увидишь.
— Квинт! — воскликнула тётя Гемелла.
— Прости, дорогая, — смиренно произнёс дядя Квинт и приступил к яблоку. Луций захихикал.
— А у тебя как дела, Публий? — повернулась ко мне тётя. — Как прошёл первый день в школе?
— Неплохо, — ответил я.
— Один вздор, вот моё мнение, — сказал дядя. — И чем только думал твой отец, решив дать тебе эту профессию, прямо не знаю. Мерзкое занятие эта юриспруденция. Он бы лучше купил тебе собственное имение или попросил меня пристроить тебя в нашем торговом доме.
Я поднялся из-за стола.
— Мне надо ещё кое-что сделать на завтра, — сказал я. — Прошу меня простить.
— Покойной ночи, Публий, — поцеловала меня тётя. Её щека под слоем пудры была как свиной пузырь, который надувают мальчишки вместо воздушного шара.
— Пока, пока, — попрощался дядя. — Спи крепко. Не давай этим педикам клопам кусаться.
Мне нечего больше рассказать об этих вечерах. Считайте, что я проводил их за чтением.
Моим учителем был ритор Афий Латрон, довольно приятный человек, но едва ли способный внушить какое-либо чувство: на ум приходит только слово безвредный. Сейчас вы поймёте, почему он решил преподавать искусство красноречия, а не применять его на практике. По части техники он был первоклассным оратором. Он знал все приёмы как свои пять пальцев — в его арсенале была целая батарея различных стилей, все языковые трюки и хитрости владения голосом, полный набор жестов. Но ему не хватало внутреннего огня, а оратор без воодушевления — что каша без соли. Глядя, как он приводит образец речи, вы отметите про себя: «Это сравнение он взял у Гортензия[41]» или: «Сейчас остановится и осушит слёзы краем тоги».
С виду всё гладко, да только фокусник второсортный. Дети наблюдают в восторге, а тем временем взрослые, смотря поверх их голов, думают: что-то держит наготове в рукаве. Перепрятал монетку в левую руку. Хочет, чтобы мы думали, что это та же верёвка, которую он разрезал, но это совсем другой кусок. И хотя они не могут уловить, как совершается сам обман, но точно знают, что без мошенничества тут не обошлось, и следят за представлением снисходительно, относясь к нему не более как к забаве.
Вот таким был Латрон.
Приблизительно через год, вскоре после того, как переехал в Рим, я отправился послушать Цицерона. Не скажу, что я чрезмерно эмоциональный человек, если это, конечно, не касается поэзии. Я думаю головой, не сердцем, и испытываю невольное отвращение, когда кто-нибудь пытается повлиять на моё мнение. Но той речи я в подробностях не помню. С того самого момента, как он поднялся с места, Цицерон полностью овладел мною. Слушать его — всё равно что броситься в стремительный горный поток: сперва леденящий, вызывающий оцепенение, шок, который парализует и конечности и ум, затем ревущее, швыряющее из стороны в сторону неистовство течения; оно несёт тебя, куда хочет, презирая твои попытки сопротивляться, и, повинуясь собственному капризу, может тебя утопить или извергнуть; а под конец — огромное облегчение, когда лежишь, тяжело отдувающийся и дрожащий, совершенно обессиленный, и чувствуешь себя так, словно чуть ли не весь мир вокруг тебя — один отработанный шлак.
38
39
40
41