— Некоторые верят, так что будет.
— А ты?
Я помолчал немного.
— Нет, — сказал я. — Я — нет.
Отец улыбнулся:
— Тогда мне жаль тебя. — И через мгновение добавил: — А знаешь, во что я верю?
— Нет. Расскажи.
— Я думаю, что мы — часть этого. Не сами по себе. А часть этого. Часть земли, дождя, запахов. Умирая, мы возвращаемся. И никогда больше не отделимся. Мы становимся землёй, и так каждый из нас, любой из тех, кто существовал когда-нибудь.
Я никогда раньше не слышал, чтобы он говорил подобное. Может быть, он знал, что это его последняя ночь, и уже приготовился в путь.
Я ничего не сказал — я ждал.
— Земля — это всё, что у нас есть, — наконец продолжил он. — При рождении ребёнка пуповина рвётся, но если мы разорвём пуповину, которая соединяет нас с землёй, то засохнем и умрём, как дерево без корней. Можно покрыть землю городами или найти себе сотню различных занятий, но в конце концов всё равно все возвращаются к земле. Без земли под ногами мы — ничто.
— Становится холодно, отец, — заметил я. — Давай вернёмся в дом.
— Подожди немного. — Он снова закрыл глаза и отвернулся. — Ты был хорошим сыном, Публий. На свой лад. Прости, что не был тебе хорошим отцом.
— Ты сделал меня таким, каков я есть. Ты не мог бы дать мне больше.
Его губы дёрнулись.
— Ты сделал меня таким, каков я есть, — печально повторил он. — Да, конечно, так оно и есть, и я жалею об этом. Но что ты такое, Публий? Где твои корни? Во что ты веришь?
— Давай-ка я укрою тебя одеялом.
— Не надо, мне хорошо. Сейчас пойду в дом. Ты прав, становится холодно, уже очень поздно.
Он медленно встал, и я поднялся, чтобы помочь ему. И когда я взял его под локоть, он схватил мою руку и повернул ко мне свои слепые глаза.
— Не разоряй землю, — сказал он. — Держись за неё, что бы ни случилось. Земля — твоё преимущество, твоё единственное преимущество, сын. Запомни это.
На следующее утро, зайдя разбудить его, я нашёл отца в постели мёртвым. Должно быть, он умер ещё в начале ночи, потому что уже был холодный и окоченевший. Я попытался закрыть ему глаза, но веки застыли, и невидящие зрачки смотрели, как я рыдал над его телом.
52
Когда до Рима дошла весть о речи Антония в Александрии, это вызвало общественный протест. Октавиан отправил ему письмо, в котором, не стесняясь в выражениях, устроил разнос за связь с Клеопатрой и за то, как он обошёлся с Октавией. Антоний ответил той же монетой, написав Октавиану, что это не его дело. Но что ещё важнее, он также послал письма в Сенат, предлагая сложить с себя обязанности триумвира, если Октавиан сделает то же самое. Естественно, Октавиан на это пойти не мог. Италия видит в нём и своего вождя, и борца против сатаны Антония, и Октавиан немедленно приступил к воплощению этого в жизнь.
Так задолго до официального объявления началась настоящая война, которая идеально подходила Октавиану: война идей, а не оружия. Он должен повести единоличную борьбу с Антонием. «Италия» и «Цезарь» должны стать синонимами; чтобы способствовать этому, Октавиан принялся вселять в италийцев чувство гордости своей национальной принадлежностью. Заметьте, я не говорю «римляне»: это слово ни в малейшей степени не отражало мысль Октавиана, который представлял Италию как единый организм, а его стратегия и заключалась в том, чтобы донести эту мысль до народа и неразрывно связать себя с ним. В самом Риме он и Агриппа, по большей части на свой собственный счёт, затеяли программу общественного строительства, чтобы украсить город, а Меценат позаботился о том, чтобы каждый знал, откуда идут деньги, хотя сами благодетели были очень скромны. Октавиан также начал исподволь внушать уважение к традиционной религии, восстанавливая древние храмы, делая дорогие пожертвования духовенству. Запрещая в городе восточные религии, он, по существу, проводил границу между «Италией» и «Цезарем», с одной стороны, и «востоком» и «Антонием» — с другой.
Представьте себе художника, который хочет написать картину, которую нужно повесить на стене так, чтобы она висела высоко над головами, но в то же время была хорошо видна и понятна снизу. Прежде всего он упростит сюжет, сведя его до одних только главных элементов. Затем выстроит их в линию: грубые образы, лишённые деталей, не сбивающие с толку своей сложностью, — возможно даже искажённые с учётом угла зрения. Наконец, раскрашивает в основные цвета, без полутонов, не смешивая краски, или просто делает их черно-белыми. Если снять такую картину со стены и рассмотреть с близкого расстояния, то она покажется нелепой детской мазнёй, которая раздражает отсутствием утончённости и неумением рисовать. Верните её туда, где ей положено висеть, и она поистине поразит вас больше, чем работы Зевксида[203].
203