А как наши обозные?
Костромичи, разумеется, выскочили по первому сполоху. Застегивая крючки на ходу, вмиг запрягли всхрапывавших, чуявших беду лошадей, вмиг загремели порожние телеги к владыченским каменным кладовым: ведь отец Варнава повелел явиться на место.
Набаты ревели над городом, и воздух дрожал от всплесков грозного гула, всплесков то нарастающих, то перекатывающихся, будто в предрассветной мгле за толстыми стенами служб низвергался невидимый водопад. Мельтешили глазочки ручных фонарей-свечников у амбаров-клетей, суматошились испуганными черными птицами послушники в рясах. Кудлатый, будто мохом заросший старец Варнава, звеня связками ключей, жужжал-бубнил над Сусаниным: «Сия кладь — в Ярославль… Тут — не перепутай-тко! — осьмнадцать овчин. Бочонки — седьм штук — в Кострому…»
Угрюмо-замкнувшийся, будто закаменевший дед Иван отпихивал бочонки и кули к покатым сходням. На сходнях молча, с поспешной стыдливостью подхватывали их ездовые.
Загрузка шла полным ходом, когда к амбарам прорвались ватажники — человек с десять посадских, из дружины Ошанина:
— А-аа, Кострома!
— Эгей, к нам, что в сам-деле?..
— Швыряйте кладь, повезем боевой снаряд воинам.
Отец Варнава, всполошенно кудахча и взмахивая широченными рукавами, вылетел квочкой из разверстой пасти амбара, зашумели в лад ему сторожа и клетничие. Костромичи сбились у сходней в угрюмую кучу: тихо, почти без слов советовались. И взгляды всех подтвердились: «Да!» Тогда возчики разом вскочили на телеги, и тугие, сытые кули один за другим плюхнулись мягко на землю. Все это свершилось в суровом и — можно даже сказать — в священном безмолвии; смолкли даже, будто мосол заглотав, митрополичьи служки в дверях, владыченская сторо́жа.
Посадские обступили между тем «игуменские дары»: две бочки под белыми, с узорным шитьем полотенцами.
— Опомнитесь: водосвятие! — рыкнул волосатый, напоминавший бурого медведя монах-повозничий. — Беси взыграли в вас… Отыдите — цыть!
Ошанинцы на миг оробели. Тогда Мезенец, швырявший последнюю укладь с чьего-то воза, схватил вдруг обрубок жерди, что подпирал распахнутую воротню.
— Водосвя-ятие? — подскочил он к повозке, оскалившись. — Башки станете окроплять в Тушине?! Чьи башки-то, скажи им, отче?..
Он дерзко пихнул жердь под бочку и, лихо крякнув, повис на другом конце. Жердь не выдержала, обломилась; звероватый монах угрожающе двинулся к мужику.
И тогда произошло то несообразное, ошеломляюще-странное, что раскрывается в иных людях почти подсознательно и всегда мгновенно, оставаясь потом загадкой на всю жизнь. Иван Сусанин — обернулось же так! — стоял ближе других возчиков к Мезенцу, охмелевшему от приступа гнева; Ивану просто надо было притормозить его, приостудить как-нибудь пыл. Сколько раз в Домнине он так же вот вразумлял мужиков, спасал их от беды!
С этим и только с этим шагнул Сусанин к земляку-возчику. Но за стенами, на улицах плескалась-гудела человеческая волна, тревогой дышал посад, и что-то незримое хрустнуло вдруг в сердце смирного, в сущности, человека. Круто свернув к возу, дед Иван выпростал из-под ветоши дорожный топор, оглядел его с напряжением, будто лунатик, и… протянул Мезенцу!
Все оцепенели, монах вскрикнул, как заяц, и присел за повозку.
— В-ввиу-уу… в-ввых-хх! — дико взвыл возчик.
Вскинув топор над головою, он, пьянея от ненависти, ухнул во всю силу по широкому днищу бочки; «святая» вода с клекотом хлынула под колеса. Таким же яростным ударом обуха, гогоча и скалясь, Мезенец расшиб и вторую бочку.
Костромичи, нахлестывая лошадей, поскакали к дружинам Олексы Ошанина.
ВСЕМ ДНЯМ — ДЕНЬ!
«Тюнь-ша-а… Костюн-тюнишек мо-ой…» — Мать шараборит пальцами Костькины вихры, что-то сладкое ему нашептывая, за ухом чешет ласково-ласково. Костьке, хоть и не мал ему возраст, сильно по душе такая щекотка. Еще бы! Это же верный знак, что ждет его на столе горбуха пирога с черепенцей сметаны и что на загнетке, в печурке томится, должно быть, ячменная каша. «Какой нынесь праздник?» — силится он спросить. А маманя, начесывая за ухом все сильнее, чувствительнее, вдруг тоненько подвизгнула и… принялась тявкать!
— Ты, мамура, чего? — сразу открыл глаза Костька.
Никакой мамки. Рыже-пегий, с белой смеющейся мордулей Задорка молотит золотистым хвостом по изголовью и вовсю старается — работает длинным розовым язычищем. Хотя бы над Ванькой Репой старался: ишь, сопит Ванька, пузырь конопатый. Всю дерюгу себе заграбастал.