— Задорка… иди прочь!
А в сердце будто струна тонкая лопнула. Нет, не пригладит уж ему вихры маманька: на Пречистенском кладбище, под березкой она. И батяня с дедом Иваном уехали в Ростов, и на сеннике чужом, городском ой-ой, как студено-люто: в пазы, под крышу так ветром и опахивает? Ежась, притулился Башкан к жаркому Вантейше спиной; снизу, с насеста глянул на него строгим оком облезлый петух с единственным пером в хвосте.
— Чир-чир-чиры… цыба-цыба, — послышалось под сеновалом, на мостовиннике. «Дядя Федос вышел сам кур кормить и управляться. Это он и Задорку впустил», — подумал Костька.
Дремь окончательно сошла с глаз.
— Встанешь ли, дрыхлик? — лягнул он дружка пяткой. — В кузню пора: день белый.
Тот вскочил как-то привычно, будто и не спал вовсе.
— В кузню?…
— Ла-адно уж вам… кузня! — отозвался снизу Федос Миролюб (а он, оказывается, был чуток!). — Не проспали: воскресение — порожний день.
— А поковки? — спросил Репа. — Не будет поковок?
— Уголь весь вышел… Спускайтесь, ковачи по хлебным коркам. Скоро завтрак; вот Анна из церкви сейчас придет.
Спустились.
В избе духотища, смрад, хотя и настежь раскрыта дверь. В лохани киснут помои, на черной от копоти стене распялена шкура освежеванной овцы, испускавшая кислое стойкое зловоние. В оконце — отблеск сизого осеннего утра. Костька зачерпнул ковш ледяной воды и жадно, с пристоном выпил. Пока обувался на пороге, невольно вслушивался, как в сенцах поучает Вантейшу хромой Федос.
— К Пахомию сбегаешь, в Крестовоздвиженский, — слышалось в раскрытую дверь. — Игумен штыри к медным подсвечникам требовал — готовы, мол… Житный смотритель хотел заказать четыре шкворня к амбарам. И к Степану Жабину не забудь! Да гляди там, себя в Кремле шибко не выказывай. Не лезь всем на глаза.
— Ну уж… Аль в первый раз?
— В первый не в первый, а ухо слободской мастер должен держать торчком. Этим питаемся.
— До завтрака слетать?
— Чего уж! С обедни Анна скоро придет, говорю.
Но Вантейша, быстренько обувшись, предложил Костьке:
— Айда-ка сейчас! По городу пробежим. Узнаем, нет ли для нас в кремле кузла.
— Чего?
— Ну — подрядов на кузнечное, как ты не понимаешь?.. Задорку я под крыльцом привязал.
Минутой спустя дружки ринулись к калитке.
— Без завтрака-то, помощнички! Вантя, Костейко! — закричал из сеней коваль.
— А мы жив-ва-аа…
Башкан и Вантейша порскнули, как белоногие зайцы, задворками Полянской слободы; собачонок жалобно скулил и рвался из-под крыльца.
…А теперь и нам, друг-читатель, положено бы мчаться вослед ребятне: смотрите-ка, лаптишки Башкана и Репы где уж высверкивают! Но мне, право, не хочется что-то скакать, спешить, торопиться. Мне преотлично знакома нынешняя Полянская улица в Костроме, я знаю в том районе все каменные фасады школ-десятилеток, строения хлебозавода, городской бани, новые дома и застройки видятся мне, прочерчивающие небо серебристые ласточки-реактивки, и горделивые трубы семидесятиметровой высоты, и ажурная — до облаков! — мачта телевизионной станции… Ну как же, поймите, смогу я спокойно проскользнуть мимо Полянской слободки 1609 года! Какою она была?
Да и вы, пожалуй, не безразличны, читатель, — давайте уж вместе и подзадержимся. Ну а мальчишки… Что ж, мальчишки не затеряются, успеем всегда их настигнуть.
Первое впечатление от слободы — ее необычность. Проулок то неоправданно широк (пожар недавно гулял, видимо), то вихляет капризным зигзагом; избы под волглым, низко нависшим небом понапиханы где попало и как попало; ни в каком нынешнем поселке, разумеется, не встретишь таких проулков. Вот эта присадистая лачуга, что крыша седловиной, извернулась почему-то углом-«глаголем», зато следующая, островерхая, стоит вообще боком к нам, к дороге. Оконишки там и тут слепые, будто глазницы черепа, крылечки причудливы, на толстых столбах-лапах; вместо забора торчковый тын-частокол с черными разливами луж внизу.
И — запах гари, дыма, гнилых отбросов.
И — гул окрест: непрерывно-тягучий, стелющийся над слободой гул множества колоколов, то блямкающих с веселым резвым подзвоном, то басовито-степенных, то надрывных, как сиплый кашель астматика. Надо полагать, что в тридцати семи церквах и соборах Костромы только-только заканчивалась обедня. Вот невдалеке, цепляясь за частокол, смешно размахивая болтающимися до колен рукавами, одолевают великие грязи богомольцы-слобожане. Вон застряла на перекрестке подвода: ершистый мужичонка, истошно кляня дорогу, утопая в черной липучей хляби, наяривает коня плетью. А ближе, за тыном, сохнет стираное белье на длинных шестах. Под шестами хлопочут пестрые куры, а сверху, с трухлявой крыши, поглядывает на них черный лохматый козлище, нивесть как туда забравшийся.