Потрескивали в шандалах толстые свечи, голубой дымок и благовоние источали золотые узорные лампады. Дородный дьяк Григорий читал распевно слезницу о воинских, людских потерях Димитрия, но чуял святейший: не каждого в сем святом сходбище трогали тушинские потери. Скорбь и печаль на лицах владык были притворны. Сердцем жили иные не здесь, а в своих епархиях, в монастырском Поволжье, где в муках тяжких страдала настоящая Русь, попираемая и растерзанная.
Филарет беспокойно стриганул глазом вправо, влево, вперед. Истово вздохнул, внимая усердию дьяка:
— Помяни, господи, души усопших рабов твоих…
Священнослужители закрестились испуганно, всем стадом; всколыхнулись желтые светляки ближних лампад. «Отец Христофор не радеет сердцем, — примечал святейший с возрастающей тревогой. — И вон тот, переяславец… И ростовский Вассиан — к мятежным!» Это была сущая правда: не все, даже тут, на первом патриаршем приеме, желали побед «доблестным ратям Димитрия». Были и такие, что мысленно слали проклятия панам Сапеге и Лисовскому. Города и села разоренные видели мысленно, кровь и гибель сотен и тысяч русских людей… Не оттого ль так тревожен шепот молитвы святых старцев?
— Помяни, господи, живот свой на поле брани положивших, — проникновенно-жарко шелестело в сумеречных расписных сводах. — Прими их в селение праведных, где несть ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная…
«За мужиков-шишей! За смутьянщиков кресты кладут! — ужаснулся Филарет, догадавшись и внутренне похолодев. — Изнаглились все, коему верить? — Взял себя в руки, продолжая изучать лица. Вздохнул, кроткий и просветленный, похожий на херувима: — Отныне вы у меня, голубчики, на крючке!..»
ШУМИ, КОСТРОМА!
Никогда и не снилось Башкану, что Кострома зимой такая красивая!
Он стоял с Ванькой Репой и угольщиком Костыгой на крутизне правого берега, над городищенским волжским спуском. Ниже их, с подножия крутояра вздымались могучие стволы берез; сквозь кружево переплетенных ветвей вставал на той стороне кремль-батюшка, древний, многобашенный: словно ладонью сказочного богатыря вознятый ввысь, над посадом. Был он темен и мрачноват в сиреневой дымке рассвета, но молодил его и нежный отблеск не отгоревшей еще зари, и бесчисленные бугорки по-над кровлями — дивные шапочки пушистого снега на башнях и перекрытиях. Снег выбелил за ночь купола церквушек и звонниц, обновил навесы казенных амбаров у берега, подвеселил посадские лачуги, такие крошечные издали, тянувшиеся к кремлю, как белоголовые цыплята к матери-квочке.
Настоящая зима еще только-только примерялась хозяйничать, лед стал на Волге всего неделю тому назад. И хотя утренники первозимья были всю эту неделю цепкими, налитыми обжигающей стужей, переправа по льду требовала искусства и риска. Двигаться на ура, без должной сноровки было пока и вовсе нельзя: лед зловеще потрескивал, местами даже качался. Вот почему над спуском с утра скопились подводы и кучки людей.
— Паси-ись, передние, — слышалось у возов.
— Поводок, поводок ладнее держи-и…
— С бо-огом…
Шубейки, стянутые кушаками. Лохматые шапки. Говор.
Башкан и Вантейша, греясь, притоптывали лаптями. Оба явно взрослели: небрежная мальчишья независимость, бойкая речь, шершавые ладони, изъеденные копотью, — совсем же заправские слобожане-подмастерья! Ванька Репа служил по-прежнему горновым-подручным у кузнеца Федоса, Костьку хлопотами Сусанина пристроили к заволжскому угольщику Миколе Костыгину, а проще сказать — Костыге. Могучий этот детина-бородач валил дерева невдалеке, под Чижовой горой.
— Береги-ись!..
Сверху, от Городищ, молодецки скакали верховые: четверо нерехтских оружных дворян с холопами. «Глянь, ратных в Кострому гонят. Шеломы-то, пи-ики!» — толкал Ванька Башкана, приплясывая. «Глянь — подмога Димитрию-царю». — «А можа, против него, почем знать?» — «Тш-шш, услышат…» Мужики сняли шапки, поклонились. Один из оружных, видимо хозяин передних возов (помещик вроде Космынина), сказал что-то вполголоса деду-вознице.
— А знаем, все знаем, барин, — мотнул тот сивой бородой. Привычные мы, желатель ты наш…
— То-то, помни!.. Придержи, мужички, дорогу дай.
Только отъехали ратные — вдруг оклик сзади. Жесткий, внезапный, он словно подхлестнул обозников:
— Что везете?
— Хлеб воровской на торг?
— Раскрыть все воза!
Обыск!.. Возницы зашевелились, загудели встревоженным ульем. За крестьянами почти каждого из волостных дворянишек воевода числил огромнейшие недоимки — не сулила добра эта встреча с городскими ищейками! Зерно всю осень текло и текло «войску Димитриеву»; десятка два панов-тушинцев уже бряцали саблями в Костроме, начальственно сколачивая хлебные обозы; со дня на день ожидались драгуны Лисовского и, может быть, самого Яна Сапеги… Как не стараться тут воеводе Мосальскому, любимой собачке самозванца, свояку Филарета Романова?