Ладно, подойдем прочитать табличку вместе с Муки потом. И вдруг сводит живот от мысли, что “потом” уже закончилось. Кажется, это называется “фрустрация”.
Маленький, но энергичный божий одуванчик лет семидесяти в кокетливой шляпке, на крохотных каблучках и в строгом костюме случайно опутала меня на тротуаре поводком, на конце которого жил в полную силу рыжий спаниель. Старушка была рада, она весело заиграла прозрачными морскими глазами, морщинками, она мило сложила губы дудочкой, когда говорила мон пардон, мсье-е.
Мой живот такой твердый, даже подташнивает. Движения, я чувствую, стали неестественные, мне трудно обходить встречных людей.
Становится нездешним мое тело, как сказал бы поэт Хименес.
Я наконец вижу маленькую церковь на площади Святой Катерины и понимаю, что добрался до нашего отеля.
Через пять минут я вхожу в лифт. Я даже не замечаю этих девушек на ресепшене, я бы сейчас мог, наверное, даже не заметить официанта в ресторане, не заметить всех этих людей, перед которыми традиционно робел. Я осознаю это в лифте. Я просто теперь немного сам брюссельуаз, я социализирован здесь каким-то странным и болезненным образом.
Это все быстро заканчивается на пятом этаже. Я тихонько открываю дверь с изображением огнетушителя, которую Муки вечером нетерпеливо распахнула. Снова вижу там свернутые пожарные шланги и алюминиевые брандспойты, которые уже не кажутся мне смешными. Потом я прохожу в наш коридор, вставляю наш ключ и попадаю в наш номер.
Всю дорогу я думал об оставшихся маленьких бутылках красного вина со свертывающимися головами, я думал, что откупорю их сразу, после прихода. Но вместо этого почему-то сначала бережно застилаю разоренную постель, потом вешаю на держатель душ, потом собираю в пакет весь мусор. Я доедаю надкушенное ею яблоко, выбрасываю в корзину колпачок с физраствором для линз, пакетик из-под шампуня, лежащие на полу упаковки из-под сэндвичей. Очень бессмысленное занятие – пытаться истребить признаки Муки.
Сажусь на толчок и читаю висящую на батарее бумажку – мы надеемся на ваше понимание. В ней написано на трех языках – на английском, французском и на голландском, сколько чистой воды тратится на стирку одного полотенца. Я узнаю, что полотенца, которые предполагается использовать еще раз, лучше повесить на вешалку, и только лежащие на полу будут для горничных считаться грязными.
Спустив воду, благоговейно развешиваю на вешалке те полотенца, которыми мы вытирались. И понимаю, что делать больше нечего. Это пугает.
Я устраиваюсь на аккуратно застеленной кровати и смотрю в окно, на голубое небо и красные черепицы крыши противоположного здания. Это, конечно, извращение. Меня берет просто злость на этих европейцев, даже на Муки. Как они умеют все оформить! Почему я провожу это первое и последнее наше утро в комнате с окнами на черепичные крыши?
Это что, такой изощренный китч?
Мне хочется курить, но это номер для некурящих. Меня ведь вчера спросили, какой мне хочется номер, и я ответил, что для некурящих.
Зачем?
Я высовываюсь в окно, чиркаю зажигалкой, затягиваюсь. И опять ужасаюсь тому, что меня преследует этот проклятый китч, неистребимый
хемингуэй – мощенная булыжником улочка Жозэфа Плато. И никуда не денешься. На ней два ресторанчика – Пети пуассери и еще какой-то, я не вижу. Классические утренние официанты, которые выплескивают грязную воду на мостовую. Это праздник, который всегда с тобой, и от него действительно никуда в этой жизни не денешься, если начитался дурацких книг в молодости. Сейчас еще, не дай бог, пройдет молочник с козой или зеленщик с зеленью. Или продавец жареных каштанов, или шарманщик.
Я опять сажусь на заправленную кровать и наконец свертываю голову этим бутылочкам, которые, я знаю, не принесут мне успокоения. Если что-то меня и сможет немного успокоить, так это тяжелое похмелье. И я вдруг понимаю, что давно уже пью не для краткого ощущения эйфории, не для легкости, которая наступает, когда алкоголь живет в твоей крови, а для того искупительного момента, когда он ее начинает покидать. В эти утра, когда ты должен собрать всего себя для дальнейшей жизни, мобилизовать все доступные тебе душевные и физические силы и выстоять в полном одиночестве, в эти утра я живу в полную силу.
Я начинаю собирать свой рюкзак. Сборы в дорогу – всегда маленький выход, всегда маленькое подобие планов, маленькая иллюзия будущего.
Правда, сейчас это выглядит совсем уж иллюзорно, скорее, я убираю следы своего присутствия.
Я медленно складываю в рюкзак оставшийся сэндвич, апельсин, грязные носки, записную книжку. В книжке я нахожу свернутый листок со стихотворением моей соседки Маргерит. Там еще записан ее электронный адрес. Стихотворение называется “Словарик”. Я наконец прочитываю его.
Смотри. Вот твой зрачок. Вот солнце.
Вот холод, которым тянет на тебя
Сквозь распахнутое окно.
Вот вода, в которой тебе так нравится плавать.
А вон чайник, посвистывающий на огне,
На газовой плитке.
Хлебный нож, брошенный на столе.
Хорошенько запомни все эти вещи.
Сегодня или, может быть, завтра
Они пойдут своим собственным путем.
Европейцы, одно слово. У них больше и тем-то нет, кроме чайников и хлебных досок. Были бы темы посильнее, они бы и поизвестнее в мире стали бы.
Вот, например, тема – Муки ночью сказала, что с тринадцати лет хвалилась подружкам, что переспит с русским. Уж больно ей хотелось.
Эту тему как понимать? Я бы написал лучше такой стих – спишь, спишь с Муки, и вдруг эта Муки такое заявляет.
Я собрал рюкзак и вышел, не попрощавшись с девушками на ресепшене, которые устроили мне такой мрачный хемингуэй.
Мой путь лежал в район Флажэ, где была контора Бенуа.
Хотелось домой. Не то что в Москву или к жене с сыном, а просто куда-нибудь домой. Я не был дома уже тысячу лет.
Наверное, проснуться летом на даче, выйти на пахучую терраску, забраться к бабушке на колени, и чтобы она меня потом покормила жареной картошкой. Больше всего на свете я люблю бабушкину жареную картошку, которой не ел тоже тысячу лет.
Мои родители снимали на лето четверть деревенского дома в ста километрах от Москвы и отправляли туда сидеть со мной бабушку. Там мы и собирали наши травы, бегали с ней по утрам.
Надо ей не забыть позвонить хоть перед отлетом. Мол, скоро приеду.
Там же проверяли очень сильно – кто отец, кто мать, кто сват, кто брат. Ну а раз я под присмотром вроде как росла, у Ворошилова на хозяйстве работала, то мне и легче. А все равно – полгода, наверное, проверяли. А я пока на базу пошла овощи перебирать.
Вот в августе вызов c Кузнецкого Моста приходит: “Приехала хозяйка… сейчас тебя повезут к хозяйке”. А она была по легкой промышленности.
И как сейчас помню – около Красных Ворот там какой-то текстильный комбинат был. Туда приехали, она на меня поглядела и говорит: “Какая худенькая! Но ничего, у нас отъешься”.
Ну я про себя кое-что ей тоже ответила. Не могла, конечно, это вслух высказать, но ведь могла подумать, да?
Обидно просто стало. Я ведь сама по себе такая была, что могла поделать? Отъедайся – не отъедайся… Так и не отъелась никогда.
Они поговорили, а потом меня опять отправили обратно. Перебирать овощи. А к седьмому ноября опять вызвали. Видно, с готовкой они там не справлялись, – все-таки праздник, гости…
Взял меня на машину Фердулов, и мы от Варсонофьевского переулка по центру и – по Можайке. Я еду, все оглядываюсь, а потом смотрю -
Одинцово. Доехали до леса, где Маленков живет, у него только забор начался, и – машина испортилась. А нам дальше, за Маленкова, нужно было еще. Пошли пешком. Прихожу – а там Максик, собака была.