Да, это был непрерывный труд, безостановочный бой… Ему вспомнилось, как однажды, отвечая на анкету дочерей. Маркса и будучи в шутливо-веселом настроении, он против слов «Ваше представление о счастье» взял да и написал: «Бутылка шато-марго двадцатилетней выдержки». Елена же на этот пункт ответила так: «Съесть обед, который был бы приготовлен не мной». Она, конечно, тоже шутила, но если шутка Энгельса была шуткой, и только, то в словах Елены можно было почувствовать привкус живой горечи — за ними вставали годы и годы самозабвенного, однообразно-изнурительного мужественного труда. Прочитав тогда ее ответ, Энгельс пожалел о своей шутке…
Женни говорила о ней: «Какое это для меня сокровище». Она была сокровищем, конечно, и для Маркса, и для всей семьи. И еще кто знает, удалось ли бы Карлу в полной мере совершить то, что он совершил, не будь она всегда рядом. Карл и Женни понимали это, как родную любили ее, потому и решили, что она будет похоронена в одной могиле с ними. Так что у тех же сотен тысяч рабочих в Европе и в Америке есть все основания, чтобы скорбно почтить Елену Демут, подумал Энгельс.
Кто-то снова слабо коснулся его плеча и шепотом сказал: «Пора!» Энгельс не понял, к чему относилось это тихое восклицание, но тут же почувствовал, как ему в руку вложили ком земли. Очнувшись, он слегка помял землю и, чуть помедлив, бросил ее в могилу. Раздался глухой, одинокий, печальный звук. Вслед за ним послышалась частая дробь ударов, потом — плавный, ритмичный шум сыплющейся земли: это приступили к своему делу могильщики.
С кладбища Энгельс пошел домой пешком. Если бы его спросили, почему он так решил, вероятно, он ответил бы, как и думал на самом деле: лишь потому, что до дома не так далеко. Но действительная причина была иная: неосознанно он хотел оттянуть момент возвращения в опустевший, осиротевший дом. Ведь семь последних лет, как сорок лет до этого у Марксов, его душой, его хозяйкой и мажордомом, его защитницей и добрым гением была Елена.
Выходя из кладбищенских ворот, Энгельс натолкнулся на двух нищих. Нащупав в кармане несколько монет, он подал милостыню тому и другому, но, отойдя от них несколько шагов, вспомнил, что Елена, как и Маркс, всегда питала большое недоверие к лондонским нищим, среди которых действительно встречается много виртуозных пройдох. Маркс никогда не мог устоять лишь перед теми нищими, которые были с детьми.
Однажды в разговоре с Женни Энгельс высказал догадку, что это недоверие Елена переняла у Маркса. Женни помолчала минуту и задумчиво возразила: «Едва ли. Пожалуй, как раз наоборот: по-моему, Карл проникся недоверием под влиянием Ленхен — ведь она гораздо чаще сталкивается с нищими и, конечно, лучше знает их».
В последние семь лет Энгельс еще более уверился в определенном воздействии Елены на Карла, так как и сам, даже будучи стариком, — а Маркс-то знал ее со времен гораздо более податливого возраста, — бесспорно, ощутил на себе добрую силу ее обаятельной личности.
Энгельс вспомнил, как когда-то его сотоварищ по баденско-пфальцскому восстанию сорок девятого года, а ныне крупный сановник в Соединенных Штатах Карл Шурц рассказывал о молодом Карле: «Все, что Маркс говорил, было действительно содержательно, логично и ясно… Но мне никогда не приходилось встречать такой вызывающей, невыносимой надменности в выступлениях». В таком же духе отзывался о тридцатилетнем Карле другой участник революции сорок восьмого года, прусский лейтенант Техов: «Будь у него столько сердца, сколько ума, столько любви, сколько ненависти, я готов был бы идти за него в огонь, хотя он высказал свое полнейшее презрение ко мне не только обиняком, но под конец совершенно откровенно».
Конечно, по отношению к таким полуреволюционерам, как Шурц и Техов, Карл всегда, до конца своих дней, был пренебрежителен и резок, но все-таки нельзя отрицать, что в молодые годы в нем бурлил определенный переизбыток иронической энергии. И Энгельс сейчас понимал, что если Карл со временем обуздал эту энергию и стал ее полновластным повелителем, то в этом ему помогли не только годы и опыт, не только Женни и дети, но, конечно, и Елена…
Ранние ноябрьские сумерки опускались на Лондон. Справа за Хэмпстедскими холмами дотлевал бледный закат. Туда, к холмам, к еще не закрытым светлым воротам заката по небу плыла длинная гряда облаков. Энгельс остановился, чтобы передохнуть, и повернулся лицом к закату. О эти Хэмпстедские холмы! Сколько раз в летнюю пору, по воскресеньям, вся семья Маркса в непременном сопровождении кого-нибудь из друзей отправлялась на их зеленые просторы! Какие это были веселые и беззаботные прогулки!.. Энгельсу не так уж часто доводилось бывать их участником, но они навсегда запомнились ему неповторимой атмосферой большой дружной семьи, решительно отринувшей от себя на один день все труды, заботы, тяготы.
Энгельс долго смотрел на гряду облаков, которая, медленно меняя, прихотливые очертания, все плыла и плыла к холмам. Вдруг в какой-то момент ее контуры стали такими, что показались близоруким глазам Энгельса странно знакомыми, очень сильно на что-то похожими. На что? Он напряг зрение, всматривался, всматривался, и наконец его озарило: гряда облаков напоминала ту самую, давнюю воскресную процессию, направлявшуюся на Хэмпстед-Хис! Ну да, конечно, вон впереди, взяв за руки маленькую Женни и еще меньшую, почти круглую Лауру, шагает высокий Либкнехт; за ними кто-то из гостей; а вот и ядро процессии — плотный Карл, изящная Женни и еще кто-то, тоже, видимо, из гостей, но этот гость солидней, важнее, чем первый, и Карл повернул к нему гривастую голову, внимательно слушая; замыкают шествие ладная фигура Елены и еще один гость, худой до прозрачности, он помогает ей нести огромную корзину со съестными припасами, — должно быть, кто-то из несчастной эмигрантской братии, и вероятно, так голоден, что весь изогнулся над корзиной и едва не сует в нее свой прозрачный нос… Ах, эта корзина! В ней всегда хранились прекраснейшие вещи! Освященный традицией огромный кусок жареной телятины, хлеб и сыр, чай и сахар, а иногда и креветки или устрицы, а то даже и фрукты…
С каким нетерпением и страстью все мы, особенно молодые прожорливые эмигранты, бросали взгляды на эту корзину! По тому, кто добивался чести помогать Елене нести корзину, можно было заключить, кто из нас самый голодный…
Но тут в небе произошло движение, в гряде облаков что-то перестроилось, изменилось, и вот уже нет ни Карла, ни Женни, ни гостей, только Елена, отобрав у помощника корзину и поставив ее на плечо, все спешила и спешила по темнеющему небу к воротам заката, которые становились все ниже и уже.
Энгельс закрыл глаза — ему не хотелось наблюдать, как видение исчезнет совсем, он был бы рад навсегда сохранить его в памяти. Постояв минуту, он повернулся и, только тогда открыв глаза, снова пошел. Минут через пять он все-таки еще раз взглянул на небо, будучи уверен, что там уже все рассеялось. Но он ошибся. С корзиной на плече Елена все шагала к Хэмпстедским холмам, к почти исчезнувшим воротам заката. И он уже не захотел закрывать глаза, отворачиваться, а смотрел и смотрел, пока Елена не ушла так далеко, что ее совсем не стало видно…
Как ни тягостно рисовалось Энгельсу возвращение в осиротевший дом, на самом деле оно оказалось еще тяжелей. Не зажигая света, он снял шляпу, пальто, бросил их на диван в прихожей и прошел в кабинет. Здесь он долго сидел в темноте у письменного стола, потом зажег лампу, пододвинул к себе бумагу и взял перо. Хоть мысленно он должен сейчас с кем-то поговорить — одиночество было нестерпимо. С кем же? Ну конечно, с Беккером, — старый боевой товарищ, он не раз бывал в доме Маркса и прекрасно знал Елену, — как никто другой, он поймет его сегодняшнее состояние. «Дорогой Иога…» — начал было писать Энгельс, но вдруг бросил перо и стукнул кулаком по столу. Что это с ним? — ведь уже четвертый год, как старик Иоганн умер! Как мог он об этом забыть? Или смерть Елены размыла в его сознании черту, отделяющую мертвых от живых? Или это видение, что прошло перед ним по закатному небу, оживило в его памяти всех дорогих усопших?..