Билет у него был до Вильны. Вероятно, охранке это известно. В Вильну ему надо попасть непременно, там его с нетерпением ждут. Но как отвязаться от хвоста? Зная, что за ним теперь следит, конечно, уже другой шпик, Ульянов направился в зал ожидания. Там он навел необходимые справки. Оказалось, что поезд на Вильну уходит через час, а совсем скоро отправляется поезд на Москву. Он уже стоит на первом пути, загораживая собой виленский, стоящий на втором. Ульянов подошел к билетной кассе и встал в очередь. В зале толпилось довольно много народу, и угадать, кто же следит за ним, было невозможно. Но, несомненно, следят. Подойдя к окошку, Ульянов наклонился и, не повышая голоса, но очень внятно и четко спросил, сколько стоит билет до Москвы в вагоне второго класса. Кассир ответил. Затем Ульянов протянул кассиру свой билет до Вильны и уже гораздо тише, так, чтобы слышал один кассир, спросил, действителен ли он. Кассир посмотрел билет, сказал, что да, действителен, но только до Вильны, а не до Москвы, и подал билет обратно. Ульянов взял его, поблагодарил и, отойдя от кассы, стал рассматривать билет и перебирать зажатые в руке вместе с билетом деньги, словно это была сдача.
Новый агент, которому прежний передал Ульянова, находясь неподалеку, безусловно, слышал, как тот спрашивал о билете до Москвы, затем видел, как он протянул что-то в окошко и как, в свою очередь, кассир подал что-то обратно. Сомнений не может быть: он передумал ехать в Вильну, сдал один билет, купил другой и направляется прямо в Москву, к матери, к родным. Видно, уж очень соскучился. Что ж, это вполне понятно.
Можно было бы, конечно, на всякий случай справиться в кассе о билете, купленном Ульяновым, но чего же справляться, если сам все слышал своими ушами и видел своими глазами! Да и поезд на Москву уже вот-вот отходит. Агент поспешил вслед за Ульяновым на перрон.
Ульянов знал — это был точный психологический расчет, — что после того, как охранка выследила его и имела полную возможность сцапать, но не сделала этого по своей прихоти, вернее, по своим более далеким соображениям, он теперь не был для нее столь загадочной и неуловимой фигурой, а стал понятней, проще, что ли, он как бы находился отныне у нее в петле, которую можно в любой момент затянуть. И это ощущение рождало беспечность или, уж во всяком случае, несколько притупляло бдительность. В расчете на это была задумана и безукоризненно сыграна сцена покупки билета до Москвы.
Ульянов вошел в московский поезд и, будто ища себе место, двинулся вперед по вагонам к центру поезда. По пути он всматривался в лица кондукторов, стараясь угадать, кто оказался бы податливей на его просьбу. Только в четвертом вагоне кондуктор расположил его к себе. Это был огромный печально-мрачный детина с небесно-синими добрыми глазами. Ульянов позвал его в тамбур и сожалеющим тоном проговорил:
— Будьте любезны… Мне, оказывается, в тот поезд, что стоит на втором пути, а я по ошибке забрался в ваш. Не хочется с тяжелым чемоданом тащиться обратно через весь вагон, да потом еще обходить состав. Не откроете ли вы мне дверь на ту сторону?
Ни слова не говоря, детина отомкнул дверь и даже помог с чемоданом. Поблагодарив, Ульянов направился к Виленскому поезду. Посадки еще не было, но ему и здесь удалось уговорить кондуктора, и тот пропустил его в вагон.
Войдя в свое отделение, Ульянов протянутой издали рукой осторожно задернул на окне занавеску, бросил наверх чемодан, потом опустился на сиденье и перевел наконец дух. Все? Да ведь, пожалуй. Он тихо засмеялся. «Я вам покажу подсадную утку!» Впрочем, вполне успокоиться можно будет лишь тогда, когда тронется московский поезд. Это произойдет через несколько минут. Надо затаиться и ждать.
Ульянов терпеливо ждал и думал при этом о том, какое важное значение будут иметь последствия смерти Энгельса для всего рабочего движения.
Хотя он был подготовлен Лафаргом к этой смерти, хотя он, конечно, понимал, что семьдесят пять лет это уже такой возраст, когда и без болезней человеку трудно загадывать наперед, но все-таки весть о ней потрясла его. Ах, если бы это была жестокая, бестактная первоапрельская шутка! Но на дворе стоял не мрачный апрель, а ясный, трезвый август… Как было бы неуместно и досадно оказаться арестованным именно теперь!
Уже лет восемь, со времен Казанского университета, Ульянов привык мысленно беседовать с Энгельсом, советоваться, потом мечтал о встрече и как бы держал ее про запас на случай особенно трудный и ответственный. Но вот этот случай приспел — пора начинать труднейшее дело создания партии, — и вдруг оказалось, что встреча уже невозможна. Как дети, даже взрослые, невольно мужают со смертью отца, ощущают новый груз ответственности на своих плечах, обретают во многом иной, более зоркий взгляд на вещи, так то же самое переживал сейчас Ульянов.
Он горько сожалел и о том, что даже не написал Энгельсу ни одного письма. Все откладывал да откладывал. А ведь жизнь уже давала уроки, смысл коих состоит в том, что есть вещи, которые откладывать нельзя.
Когда ему было восемнадцать лет, в трудную пору после исключения из Казанского университета, в деревне Кокушкино он написал письмо Чернышевскому. Ответа не получил. Может быть, он затерялся или попал в руки полиции, а может, из-за болезни или занятости Чернышевский и не ответил. Надо было послать второе письмо, третье, даже съездить к нему — это же так недалеко! И он собирался написать еще, мечтал съездить, по в делах, хлопотах, заботах время шло, шло, минул год, и вдруг настал скорбный для всей России день, когда вместо чистого листа для письма он вынужден был взять любимую фотографию Чернышевского и написать на ней: «Умер 17 октября 1889 года в Саратове».
…За окном раздался первый звонок к отправлению московского поезда…
Ульянову очень хотелось поехать вместе с Вильгельмом Либкнехтом на похороны Энгельса, но к тому времени на поездку из Берлина в Англию у него уже не было денег.
Кроме соотечественников Энгельса — Либкнехта и Бебеля, Зингера и Лесснера на похоронах присутствовали Лафарг, Элеонора Маркс, старый друг покойного Самюэль Мур и еще несколько человек из самого близкого окружения. Были также социалисты разных стран Европы. От имени революционной России возложили венок и сказали последнее «прости» Вера Засулич и Степняк-Кравчинский.
И в речах на траурном митинге, который состоялся в зале ожидания вокзала Ватерлоо, где был установлен гроб, и в некрологах, появившихся во многих газетах социалистов разных стран, все были единодушны в оценке великих заслуг Энгельса и в оплакивании его кончины, — это выглядело как своеобразная и внушительная демонстрация единства и сплоченности социалистов всего мира.
Но Ульянов был уверен, что это единодушие непрочно. Надвигалось слишком сложное и противоречивое время. Оно непременно расколет социалистов, оно противопоставит настоящих марксистов тем людям, которые хотели бы учение Маркса подправить, пересмотреть, а то и вовсе зачеркнуть да выбросить. Смерть Энгельса колоссально ускорит этот процесс. И при его жизни враги марксизма не бездействова-ли, но они крепко побаивались его авторитета, его эрудиции и темперамента, его убийственной насмешки. Теперь они вылезут смелее.
Из конца в конец платформы прокатился второй звонок…
Сомнение и недоверие вызывали у Ульянова, несмотря на их внешнюю близость к Энгельсу, а ранее к Марксу, Эдуард Бернштейн — он тоже был на похоронах, — вышедший из недр эклектической схоластики Дюринга, и Карл Каутский, который был то мальтузианцем, то лассальянцем, но никогда — последовательным марксистом. Сегодня эти люди проливают слезы над урной Энгельса. Но что они станут делать завтра? Ульянов не исключал возможности, что завтра, может быть, даже не утерев слез, они пойдут в бой против марксизма. И будут не одиноки. И союзники у них сыщутся не только в Западной Европе, но и в России. Смерть Энгельса вольет новые силы в дряхлеющих народников, она прибавит храбрости и «легальным марксистам» во главе с Петром Струве, с которым Ульянову уже приходилось схватываться прошлой осенью; глядишь, появятся какие-нибудь и новые ниспровергатели.