Выбрать главу

— Какое это имеет значение? — удивился Энгельс.

— Но все-таки?

— Кажется, нет. Я торопился и никому не успел сказать, куда иду.

— Ну и прекрасно! — Гейгер снова сея в свое кресло, жестом пригласил сесть Энгельса и спокойно, медленно, как нечто весьма естественное и обыденное, произнес. — Значит, если вы сейчас сообщите мне, кто автор статьи «Аресты», то никто из ваших коллег даже не заподозрит вас.

— Если бы я не знал, — сразу ответил Энгельс, — что ваша должность включает в себя профессиональный расчет на человеческую подлость и предательство, я сейчас вызвал бы вас на дуэль.

— Лихо, лихо! — едко усмехнулся Гейгер. — К барьеру выходят полицей-директор и обвиняемый…

— Вы не полицей-директор, а я не обвиняемый! — резко перебил Энгельс.

— Да, милостивый государь! — впервые за все время Гейгер повысил голос, и по его лицу метнулась тень бешенства. — Я еще не полицей-директор, но вы уже обвиняемый, а не свидетель, как в прошлый свой визит сюда. Вы привлекаетесь к этому делу как соответчик вместе с Марксом и Корфом.

— Ах вот оно что! — почти весело воскликнул Энгельс. — С этого и надо бы начинать.

— Я рассчитывал на ваш здравый смысл, на ваше чувство реальности. — Голос у Гейгера, когда он перестал притворяться, оказался вовсе не мягким. — Вот вы тут распространялись насчет наслаждения работать в революционной газете. Это напомнило мне стихи Фрейлиграта о наборщиках, которые переливают свинцовые шрифты на пули…

— Чтобы драться за свободу печати.

— Да, чтобы драться… Но вы знаете, где сейчас ваш друг Фрейлиграт?

— Конечно. Вот уже шестой день как он арестован и сидит в дюссельдорфской тюрьме.

— И вас это не пугает?

— Ничуть. Фрейлиграта, как только его освободят, мы пригласим в редакционный комитет нашей газеты.

— Только его у вас и недоставало!.. А что, если не освободят?

— Будет же суд.

— Конечно, суд будет! Но разве вам не известно, как сейчас работают суды?.. Вы всё читаете в своей собственной газете? — Гейгер схватил вчерашний номер «Новой Рейнской» и бросил его на стол перед Энгельсом. На первой странице, подчеркнутый красным карандашом, ярко выделялся заголовок: «Смертные приговоры в Антверпене». — Надеюсь, вам знакомо это произведение?

Еще бы незнакомо! Ведь его автором был он сам, о чем Гейгер не мог знать, так как статья опубликована в качестве редакционной, без подписи.

Гейгер снова схватил газету и, порыскав по ней глазами, торопливо прочитал:

— «…Обвиняемые предстали перед антверпенскими присяжными, перед избранной частью тех фламандских пивных душ, которым одинаково чужды как пафос французского политического самопожертвования, так и спокойная уверенность величавого английского материализма, предстали перед торговцами треской, которые всю свою жизнь прозябают в самом мелочном мещанском утилитаризме, в самой мелкотравчатой, ужасающей погоне за барышом».

— Неплохо сказано, — спокойно улыбнулся Энгельс.

— Да, неплохо, — зло метнул взгляд Гейгер. — Но я должен откровенно предуведомить, что когда будут судить вас, то не надейтесь, что в числе присяжных окажутся сторонники «французского политического самопожертвования» или «великого английского материализма».

— Вы хотите сказать, что преобладать будут, как и в Антверпене, пивные души, торговцы, охотники за барышами?

— И если там, — не отвечая на вопрос, возбужденно продолжал Гейгер, — из тридцати двух подсудимых к смертной казни приговорены сразу семнадцать, то подумайте, что может произойти здесь, когда перед судом предстанут лишь трое: вы, Маркс и Корф, а обвинение — и не только в клевете на власть — будет поддерживать прокурор Геккер или обер-прокурор Цвейфель, оба оскорбленные вашей газетой!

— Господин исполняющий обязанности, — сказал Энгельс, снова вставая, — я очень тороплюсь. Вы, вероятно, исчерпали все свои доводы, и, кажется, я могу быть свободен?

— Подумайте и о том, — опять не обращая внимания на реплику собеседника, продолжал Гейгер, — что время нынче такое, страсти так накалены, что смертный приговор вынесен даже восьмидесятидвухлетиему генералу Меллине, освободителю Антверпена. С одной стороны, это, конечно, свидетельствует о суровости суда, с другой — примите во внимание, что старцу умирать не так уж горько и страшно. Но двадцать восемь — это не восемьдесят два…

Они помолчали несколько секунд. Один, напряженно и выжидательно вцепившись руками в подлокотники, сидел в кресле; другой, свободно заложив руки за спину, смотрел на него с высоты своего большого роста.