Я говорю:
— Да.
— Ну не надо же курить, зачем? Неужели вы не можете взять себя в руки, перестать курить. Прямо как маленький вы какой-то, странный человек. Значит, вот, послезавтра приходите на секретариат.
Ну, так все уже было относительно ясно. Я пришел на секретариат, где происходило такое побоище, которое длилось часа три, где все выступали — это так положено, это воровской закон — все должны быть в замазке и все должны выступить обязательно, все по кругу. Но там были… там тоже происходили всякие смешные неожиданности.
Скажем, такой знаменитый стукач Люсечевский, которого в пятьдесят шестом году собирались выгнать из Союза, когда была раскрыта его плодотворная деятельность в сталинские годы в качестве провокатора и доносчика. Ну, потом его не выгнали, сохранили, он сделался директором издательства «Советский писатель» и член секретариата. Так вот Люсечевский, он пришел позже, с середины, примерно, уже всего этого самого аутодафе, а в первой части, как раз когда Стрехнин докладывал мое дело, он сказал такие фразы:
— Вот в шестьдесят восьмом году Галичу было не рекомендовано (это чтоб не говорить, что запрещено) выступать публично. И он, как бы издевательски это наше предложение выполнил, но он же выступал по домам, по квартирам. Все равно там стояли магнитофоны, люди записывали его песни, они расходились, так что пропаганда, антисоветская пропаганда продолжалась. И он все равно, это же неважно, выступал он в большом зале или маленьком, он же все это делал.
Люсечевский на эту часть доклада опоздал, он пришел значительно позже и он начал свое выступление, а рядом с ним сидел Грибачев. Вообще компания была удивительно прекрасная. Вот, Люсечевский опоздал, и он начал свою речь с пафосной ноты, он сказал:
— Вы знаете, до чего же измельчали идейные противники. Ну, я бы уважал Галича, если бы он вышел открыто, на публику, спел бы свои песни…
Его толкают в бок — Грибачев. Он говорит:
— Коля, чего ты меня толкаешь, в чем дело?
… В общем, была небольшая заминка, потом как-то ее залакировали, и потом было четыре человека, которые проголосовали против моего исключения. Это были: Валентин Петрович Катаев, Агния Барто — поэтесса, такой писатель-прозаик Рекемчук Александр и драматург Алексей Арбузов, — они проголосовали против моего исключения за строгий выговор. Хотя Арбузов вел себя необыкновенно подло (а нас с ним связывают долгие годы совместной работы), он говорил о том, что меня, конечно, надо исключить, но вот эти долгие годы, они не дают ему права и возможности поднять руку за мое исключение. Вот. Они проголосовали против. Тогда им сказали, что нет, подождите, останьтесь. Мы будем переголосовывать. Мы вам сейчас кое-что расскажем, чего вы не знаете. Ну, они насторожились, они ясно уже решили — сейчас им расскажут детективный рассказ, как я, где-нибудь туда, в какое-нибудь дупло прятал какие-нибудь секретные документы, получал за это валюту и меха, но… но им сказали одно единственное, так сказать, им открыли. Им сказали:
— Видите, вы, очевидно, не в курсе, — сказали им, — там просили, чтоб решение было единогласным.
Вот все, что им открыли, дополнительные сведения, которые они получили. Ну, раз там просили, то, как говорят в Советском Союзе, просьбу начальства надо уважить. Просьбу уважили, проголосовали, и уже все были за мое исключение. Вот как это происходило.
После тоже, так сказать, уже почти фарсово шло… Я был болен, лежал. Это было через несколько месяцев… Мне позвонили из Союза кинематографистов и сказали, что меня вызывают на Секретариат. Я сказал, что я не могу придти. Говорят:
— Ну как же ты не можешь? Такой важный вопрос обсуждается. Мы не можем без тебя.
Я говорю:
— Нет, ничего не могу сделать.
— Значит, тогда нам придется отложить.
Я говорю:
— Откладывайте, если можете откладывать.
Но через два дня они позвонили и сказали, что не могли ждать больше, к сожалению, и вот просят передать, что я исключен из Союза кинематографистов тоже.
Вот, дорогие мои друзья, так все это и происходило. С тех пор прошло три года. И мне очень странно, оглядываясь назад, воспоминать эти дни. Я написал о них песню, стихотворение, которое, кстати, ужасно возмущает Виктора Николаевича Ильина. Он уже, как я знаю, показывал его некоторым заходившим к нему в кабинет, — доставал эти стихи из сейфа и, потрясая ими в воздухе, говорил:
— Вот видите, Галич так ничего и не захотел понять.