Патрис опустила голову, скорее слушая обряд, чем следя за ним. Она словно боялась открыто посмотреть на происходящее. Словно страшилась, что за такое богохульство ее на виду у всех поразит гром.
На молодой женщине широкополая шляпа с полупрозрачной вуалью из конского волоса, скрывавшей глаза и верхнюю часть лица.
Они, видно, думают, что Патрис погружена в печальные воспоминания. Убита горем.
На самом деле ее терзало сознание вины. Она, скрыв под вуалью глаза, скрывала позор. Патрис не настолько бесстыжая, чтобы не смущаясь смотреть на это святотатство.
К ней протянулись теплые руки, они хотели взять младенца. Руки бабушки. Она передала его, облаченного в длинную кружевную обрядовую мантию, в которой до него крестили (она чуть не сказала «его отца») чужого человека по имени Хью Хаззард. И его отца, носившего имя Дональд.
Патрис не знала, куда деть руки. Чуть было не скрестила стыдливо, будто обнаженная, на груди. С усилием превозмогла себя. Обнаженным было не тело, а совесть. Опустила руки вниз, переплела пальцы.
— Крестится Хью Дональд Хаззард…
С ней — смешно! — советовались по поводу того, как его назвать. Для нее это звучало как страшная пародия. Конечно же она хочет, чтобы его назвали Хью? Да, ответила она, потупив взор, в память Хью. А второе имя? В память ее отца? А может быть, два имени, в честь обоих дедушек? (Она, по правде, не могла тогда вспомнить, как звали ее отца; вспомнила, не без труда, позже. Майк — полузабытый образ портового грузчика, убитого в пьяной драке в порту, когда ей было десять.)
Достаточно одного второго имени в честь отца Хью, сдержанно ответила она.
Патрис чувствовала, как горит от стыда лицо. Не надо, чтобы заметили. Постаралась взять себя в руки.
— …во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.
Священник окропил водой головку малыша. Несколько капель упало на пол, темные, как монетки. Десятицентовик, пятицентовик, два центовика. Семнадцать центов.
Младенец, как и все младенцы с незапамятных времен, протестующе заплакал. Младенец из нью-йоркских меблирашек, ставший наследником первой богатейшей семьи в Колфилде, во всем округе, а может быть, и во всем штате.
«Тебе-то не о чем плакать», — уныло подумала она.
Глава 17
В первый день рождения в его честь испекли пирог. С вызывающе высящейся в середине свечой. Огонек напоминал желтую бабочку, вьющуюся над белой украшенной каннелюрами[1] колонной. Было устроено пышное празднество со всеми соблюдаемыми с незапамятных времен маленькими обрядами и церемониями. Ведь это был первый внук. Первая жизненная веха.
— А если он не может загадать желание, — поинтересовалась Патрис, — можно за него мне? Или это не считается?
Стоявшая в дверях кухни создательница пирога тетушка Джози, к которой привыкли обращаться за разъяснениями всех тонкостей народных премудростей, величественно кивнула в знак согласия.
— Задумай за него, милая, все равно сбудется, — пообещала она.
Патрис опустила глаза и задумалась.
«Покоя на всю жизнь, благополучия, такого, как теперь. Чтобы всегда были рядом ближние твои, как сейчас. А для меня — от тебя, когда-нибудь — прощение».
— Загадала? Теперь дуйте, — предложила экономка.
— Он или я? — переспросила Патрис.
— Можно за него. Считается.
Прижавшись лицом к щечке сына, она наклонилась и тихо подула. Желтая бабочка затрепетала крылышками и бесследно исчезла.
— Теперь режьте, — наставляла добровольная распорядительница.
Вложив в пухлую ручонку рукоятку ножа, Патрис осторожно направила ее. Совершив таинство надрезания, тронула пальцем сахарную глазурь, отщипнула маленькую крошечку и поднесла к ротику сынишки.
Судя по радостным восклицаниям, можно было подумать, что все только что стали свидетелями свершившегося чуда.
Собралось много гостей, за все время Патрис впервые видела в доме столько людей. Торжества продолжались, даже вспыхнули с новой силой, когда их маленького виновника отнесли наверх спать. Таким путем при каждой возможности взрослые присваивают себе праздники малышей.
Патрис спустилась в ярко освещенные, полные гостей комнаты и, счастливая как никогда, улыбалась и непринужденно переговаривалась, переходя от одной группы гостей к другой. С бокалом пунша в одной руке, с надкушенным сандвичем в другой, ей никак не удавалось снова откусить сандвич. Каждый раз, когда она подносила его ко рту, или ей что-то говорили, или она сама заговаривала с кем-нибудь. Ладно, так даже интереснее.